После войны
Шрифт:
– Какие бы неудобства вы ни претерпели, герр Люберт, не советую сравнивать их с теми, что выпали на долю этих людей.
Бернэм снова взял опросник и открыл последнюю страницу:
– Вижу, вы ничего не написали в графе «Прочие замечания». Нет желания добавить что-то теперь?
Изобразив в меру способностей сожаление, Люберт покачал головой и ответил со всей возможной любезностью:
– Нет, майор.
– Почему вы повесили картину, не посоветовавшись со мной?
– Картина висела там и раньше. На стене осталось желтоватое пятно. Я подумал, что
– Нет.
Рэйчел ждала его, нетерпеливо расхаживая по холлу, и встретила твердым взглядом и напряженной позой, словно строгая воспитательница, знающая, как привести в чувство непослушного ученика. Люберт был голоден и зол, да вдобавок еще и замерз. Отправившись после собеседования на завод, он узнал, что предприятие закрылось. Англичане объяснили это плохой погодой, но все знали, что причина в зреющем на заводе недовольстве. Его напарник, Шорш, стоял у ворот, раздавая листовки. Планировалось выставить пикеты по всей британской зоне в знак протеста против закрытия предприятий.
– Не забывайте, на чьей вы стороне, герр Люберт, – пробормотал Шорш, протягивая листок. Все только и делали, что указывали ему, как быть и что делать, и Люберт был сыт этим по горло.
Он посмотрел на картину, повесить которую попросил утром Рихарда. Выбор дался нелегко, пришлось учитывать провинциальную чувствительность Морганов: ничего слишком эксцентричного, ничего слишком серьезного. Поначалу ему приглянулся пейзаж Либерма-на, но тот оказался маловат и не закрыл оставленное портретом темное пятно на обоях. «Полуобнаженная» Карольсфельда отвечала вроде бы всем требуемым параметрам: в ней присутствовала изысканная недосказанность, она полностью скрывала пятно и оживляла интерьер. Картина была настоящим шедевром, достойным любой стены в любом зале любой страны. Возражать против нее мог разве что филистер. Или ханжа.
– Это один из величайших художников Германии девятнадцатого века.
– Неважно, кто он. – Рэйчел сложила руки на груди, упрямо отказываясь признавать сияющее очарование девушки у нее за спиной.
– Вам не нравится?
– Дело не в этом.
Что ее так задело? Нагота? Да, возможно, эротика здесь и присутствовала, но достаточно сдержанная и деликатная, чтобы оскорбить чьи-то чувства. Ему вдруг захотелось поставить Рэйчел на место, смутить ее, вогнать в краску – пусть повертится, пусть попробует выкрутиться.
– Вы, возможно, предпочли бы что-нибудь на деревенскую тему. Сцену охоты? Или, может быть, кого-то полностью одетого? – Говоря это, он чувствовал себя старшим братом, опекающим заносчивую сестренку. Ну и пусть. Ситуация даже возбуждала его немного.
Щеки потеплели, и Рэйчел, поняв, что краснеет, отвернулась. Миссис Бернэм права: немцы – народ надменный, так что в случившемся виновата она сама, слишком многое позволяла.
– Герр Люберт, мне решительно не нравится ваш тон…
Но его уже понесло:
– Интересно, что вас в ней не устроило. Простая, искренняя картина. В ней нет ничего… я не знаю, как это по-английски… unschicklich [55] … Ее писали не для того, чтобы шокировать. Посмотрите, какая прелестная вещь. Я думал, что вы ее оцените. Что вы женщина со вкусом. –
Вот теперь ее задело за живое.
– Вы что хотите этим сказать? Разумеется, я вижу, что картина хороша. И мне не нравятся ваши инсинуации. Вы ничего не знаете ни о моем вкусе, ни обо мне самой.
55
Нескромное.
– Верно, – согласился Люберт. День был долгий и не самый приятный, но в конце ему удалось отыграться.
– Что вы можете знать о моих предпочтениях? Или о моих вкусах? Вы понятия не имеете о том, что я считаю хорошим искусством. Вы не знаете, кто я и откуда.
– В том-то и проблема! – Его подхватила волна безрассудства. – Как нам хотя бы начать понимать друг друга, если за каждым из нас прошлое, о котором другой ничего не знает?
– Именно ваше, герр Люберт, прошлое тревожит меня и беспокоит.
Так вот в чем дело. Она посмотрела на картину, точнее, на то место, где висела теперь новая картина.
– Там ведь был он, да?
Ее вопрос выбил почву из-под ног, всколыхнув презрение и недоверчивость.
Рэйчел выдохнула через нос и кивнула.
– Он, да? Портрет фюрера, – сказала она, избегая произносить ненавистное имя.
Люберт усмехнулся, и это выглядело легкомысленно – вопреки тому, что он чувствовал.
– Так что? – не отступала Рэйчел, продолжая, как ей казалось, загонять его в угол. – У вас тут висел портрет фюрера? Или нет? Я знаю, у всех немцев был портрет фюрера. Мне просто хочется знать наверняка.
Неужели она говорит это искренне? Нет, идеи явно заимствованные.
Рэйчел не удержалась от последнего, завершающего удара:
– Вы разочаровали меня, герр Люберт. Я думала, что уж у вас-то вкус есть.
Лучше бы промолчать, но оставить без ответа дерзкое невежество было выше его сил.
– Оглядитесь, фрау Морган. Посмотрите на мебель. На книги. На… на ноты. Мендельсон и Шопен, оба композитора запрещены партией. Посмотрите книги в библиотеке. Вы найдете Гессе, Маркса, Фалладу – их произведения подлежали сожжению. Посмотрите на картины и гравюры – я бы рассказал вам о них, если бы вам было интересно, – все запрещено тринадцать лет назад. Дегенеративное искусство. Даже вот эта гравюра Нольде. – Люберт кивнул в сторону лестничной площадки. – Это все неарийское. Еврейско-большевистское. Эти художники не имели возможности работать, они ничего не могли продать, потому что пришлись не по вкусу фюреру.
Он прошелся по холлу.
– Знаю, кого-то нужно винить. Должно быть, так легче. Уверен, вам так удобнее – когда у вины есть лицо. Но неужели вы думаете, что я отдал бы лучшее место тому, из-за чьей глупости все эти вещи запрещались и сжигались? Он был вандалом. Его кредо заключалось в одном – уничтожать. Уничтожать не только искусство, но и людей, семьи, города, страны и даже самого Бога! Все его наследство – смерть и руины.
Люберт остановился – не хватало дыхания.
Рэйчел не могла больше стоять на месте. Она перевела взгляд с картины на камин. Потрогала кочергой решетку. Рука дрожала.