Последнее безумное поколение
Шрифт:
И вот я в конюшне. И чувствую упоение. Как будто я здесь родился! Или, во всяком случае, был зачат. Как бередят запахи прелой упряжи, навоза – словно это было первое, что я вдохнул. Советовал бы парфюмерам сюда заглянуть. Гулко перебирающие копытами кони в пахучих стойлах… И еще – едкий пот, щекочущий ноздри; сладкий аромат сена. Буду тут жить!
Конюх, как король – так он королем тут и был, – устроил себе королевское ложе в крайнем стойле: седла, чересседельники, хомуты и прочая мягкая кожаная утварь заполняли пространство. Одно из уютнейших – видимых и нюхаемых мной! Разумеется, хозяин лежал, развалясь, одна нога (в кожаным сапоге) привольно вытянута, другая поджата. Кнутом (кожей обмотана и ручка) он похлопывал по ладони. Властелин!
–
– Да! – Глаза мои, видимо, сияли.
Он надел на плечо хомут, взял чересседельник и остальную упряжь.
– Нравится тебе тут?
– Да!
Он кивнул удовлетворенно. Видимо, «зарубив что-то себе на носу». Или «намотав на ус». Подключив, думаю, смекалку и цепкость. Он подошел к высокой белой кобыле с таинственной кличкой Инкакая. Такая вот Инкакая. Белая и могучая. Кося взглядом, попятилась.
– Стоять! – Он надел ей через уши кожаную уздечку. – Подури тут мне! – Вставил между желтых ее зубов в нежный рот с большим языком цилиндрическую железку, прищелкнул и, не оборачиваясь, повел кобылу за собой. Та послушно шла, цокая копытами и шумно вздыхая. Директорский тарантас стоял, выкинув вперед оглобли, Конюх, покрикивая, впятил кобылу между оглобель, хвостом к тарантасу, кинул на ее хребет чересседельник.
– Ну, запрягай! – Он с усмешкой протянул мне хомут.
– А… – Я застыл.
– Ну тогда смотри!
Теперь я умею запрягать лошадь (и надеюсь, не только лошадь, но и саму жизнь).
Хомут, оказывается, напяливается на голову лошади, а потом и на шею, низом вверх, и только потом переворачивается в рабочее состояние.
Отец, хоть и директор селекционной станции, запросто вышел (такой человек) к не запряженному еще экипажу и азартно поучаствовал в процессе, затянув подпругу, упершись в хомут ногой, что сделало вдруг все сооружение, включая оглобли, натянутым как надо, похожим на планер – сейчас полетим! И даже кобыла, словно приобретя крылья, зацокала нетерпеливо копытами и заржала. Отец сел в тарантас (тот слегка накренился), протянул руку мне.
– Ну! Давай!
– Какой сын у вас! – восторженно проговорил конюх, подсаживая на ступеньку тарантаса меня.
– Какой? – отец живо заинтересовался.
– Нравится ему все! – проговорил конюх.
Я восторженно кивнул. Отец ласково пошебуршил мне прическу. Я смутился, и он, кстати, тоже. Стеснялись чувств.
– Н-но! – произнес отец с явным удовольствием, и сооружение тронулось. Мы поехали по полям. Отец держал вожжи, иногда давал их мне. – Нравится?
Я кивнул. Прекрасный вид!
– Ну, если тебе так нравится… Так, может быть, поработаешь тут? Поможешь нам.
Давняя его идея, которой мама противилась… Но я у отца.
– Можно! – сказал я.
Лучше всего, конечно, поработать было бы кучером тарантаса директорского, лететь над полями, разговаривать с высоты. Но, думаю, и отец, посадив сына на такую должность, да и я сам бы чувствовал неловкость. И пришлось мне, как всем, к шести утра ходить на наряды – еще в полутьме. У дирекции собирались люди, и бригадиры назначали, кому куда. Обо мне вспоминали лишь в конце, когда самые важные дела были «наряжены». На меня поглядывали с тоской (как бы не ошибиться!), и я мучился. Эмоции мои бушевали в двойном размере. Моя постоянная восторженность, желание восхититься всем, чтобы люди радовались, приводила к тяжелым последствиям. Если «так уж тебе все нравится» – делай! Кляча, которая одна осталось в конюшне (как специально для меня), каток – бревно на оси… Да, реальность порой придавливает эмоции, как этот каток. А ты не знал?
Бескрайнее озимое поле надо «прикатать» тяжелым катком, после этого семена лучше всходят. Каток иногда не крутится, тащится, и лошадь сразу же останавливается. Тяжелее тащить. Надо сгрести с бревен лишнее. Бока лошади «ходят». Устала. И вот – демарш, она поднимает хвост, маленькое отверстие под хвостом наполняется, растягивается, и вот – «золотые яблоки», чуть дымящиеся, с торчащими соломинками, шлепаются на землю. Наматывать это на бревно мы не будем, иначе этот аромат – и само «вещество» тоже – будут с нами всегда. Уберем вручную с пути. Ну что, утонченный любитель навоза, счастлив? Да! Можно катиться дальше.
Помню, дал слабину, съехал с лошадью к ручью поплескать подмышки, умыть лицо. Ну и побрызгать на лошадь. Кожа ее, где попадали капли, вздрагивала, она пряла ушами и вдруг заржала. Надеюсь, радостно. Но бревно впялить обратно на бугор долго не удавалось, вспотели с моей кобылой, хоть снова мойся. Сладкий пот.
И вот стою в длинной очереди к крохотному, особенно издалека, окошечку кассы. Какой-то седой мужик узнает меня.
– Так ты Георгия Иваныча сынок? Так идем, проведу тебя.
Я мотаю головой: «Нет!» Достоинство не позволяет! Оно именно в том, чтобы стоять в этой длинной очереди, быть в этой пыльной толпе, как все. Хватило упорства на долгую, нудную работу – так не стоит терять достоинство уже в самом конце. И вот – мне протягивают в окошечко ведомость, где против моей фамилии стоит сумма, написанная перьевой ручкой. Никакая другая сумма не давалась мне так трудно и не была мне так дорога. Пересчитав даже копейки, я бережно сложил все в кошелек и спрятал его в нагрудный карман. Некоторые, заметил я, закалывали карман булавкой. Умно. Перейму.
С полным правом я двигаюсь в этой, теперь уже праздной толпе и вместе с ними сворачиваю в какой-то двор – темный, теплый, тесно набитый людьми. Все подходят к огромной кастрюле на табуретке, и запросто черпают половником какую-то бурую жидкость, и пьют. Что это было, думаю я теперь. Брага? Но в тот вечер я не задаюсь вопросами, зачерпываю и пью. Имею право! Сладко! И через минуту я уже хмельной, радостный, бестолковый, заговаривающий с одним – и заканчивающий разговор уже совершенно с другим. Гляжу – и со всеми примерно то же самое. Неумолчный гул. Свадьба это, что ли, раз угощают всех? Или, наоборот, поминки? Лучше всего запоминается то, что ты так и не понял до конца.
– А ты быстро вписался! – с улыбкой, но и с легким удивлением произносит отец, когда я появляюсь.
Да в том-то и беда, что ни фига не вписался. Кинозал в Суйде. Темно, душно. А где их руки? Да там, откуда ноги растут. Где женские ноги, там и мужские руки! А бывает и наоборот. Что позволяет себе рабочая молодежь, точнее рабоче-крестьянская! Я тоже тут, между прочим, тружусь. А где отдача? А местная молодежь! Считает, видимо, что раз она трудится, имеет право и отдыхать как хочет. Шорохи, шепоты: «Не надо!», «Да подожди ты! Дай, я сама!». Кто-нибудь, интересно, смотрел на экран? Совсем теряли стыд – к моему восторгу… Зачем сейчас ходят в кино – абсолютно не понимаю! Блокбастеры смотреть тупо? Не чувствуют, видимо, морального права аморально отдохнуть. «Посещаемость кинозалов упала!» А чего там делать-то? А тогда – выходили из зала в возбуждении, на какое-то время отведя чужие руки от своих ног, чтобы было на чем идти… до ближайшей рощи. Над экраном висело красное полотно: «„Из всех искусств для нас важнейшим является кино“. В. И. Ленин». Тут я с ним совершенно согласен. Ползарплаты просадил на кино!
Однажды я, как прилежный мальчик, директорский сынок, стоял на берегу, над розовой гладью пруда, не отводя глаз от поплавка. В этом пруду (как уверял отец, вырытом еще пленными шведами) ловились даже лини – тонкие, матовые и без чешуи. Самые древние рыбы.
Пахнуло алкоголем. Но я уловил не только алкоголь… что-то из ароматов кинозала. Она! Звезда – не экрана, а того, что под ним. Обычно она была не одна. И очень даже не одна! Но сейчас – с подружкой. Встали вплотную за мной, едва не касаясь сосками моей спины. Даже тепло их дыхания чувствовал на шее! Перехихикивались… Но этого мне было мало, чтобы к ним обернуться. Или слишком много? Все внимание – поплавку.