Последнее лето (Живые и мертвые, Книга 3)
Шрифт:
И было во всем этом что-то такое, что и женщина-хирург, делавшая ему почти безнадежную операцию, плакала и медсестры плакали… А он так и не проснулся – умер.
И Таня вдруг с какой-то острой, граничившей с отчаянием завистью к умершему подумала:
«Вот так бы и мне последнюю минуту думать только о матери, а больше ни о ком. Чтобы не было у меня никого, кроме матери, о ком думать».
Сегодня утром – на одиннадцатый день войны, как после долгого затишья полусерьезно-полушутя выражаются на фронте, – Таня в одиннадцатый раз поехала вперед, теперь уже за Березину, которую форсировали вчера утром. Весь вчерашний день и всю ночь войска, преследуя немцев, шли дальше и дальше, и теперь там, за
Совесть людская была нужна везде и всюду, от начала до конца всей этой цепочки – от санитара на передовой до подсаживавшего раненых водителя попутной машины, от коменданта на переправе, который должен через «не могу», при любом встречном потоке, перебросить раненых в тыл, до военных железнодорожников на станции снабжения, которые обязаны гнать вперед, к фронту, вне всякой очереди составы со снарядами, а в то же время должны исхитриться прицепить и порожние санитарные летучки, потому что, если не загнать их вперед, не на чем будет вывозить в тыл следующие партии раненых.
И если бы не общая людская совесть, почти у каждого человека усиленная чувством, что и ты можешь оказаться раненым, одним медикам никогда бы не сделать на войне всего того, что им удается делать.
Сегодня Таня доехала почти до самой Березины на «виллисе» вместе с Росляковым. У переправы Росляков ссадил Таню и поехал по просеке в лес.
Удалявшийся «виллис» прыгал, как заяц, на колдобинах и петлял влево и вправо, объезжая разбитые и сожженные немецкие машины. Чего тут только не было: и огромные грузовики, и штабные автобусы, и мотоциклы, и вообще не понять что, – так тут все перепахала на этой просеке позавчера наша авиация.
И на просеке, и в лесу, у новой переправы, которую навели вместо разбитой нами немецкой, и по обеим сторонам дороги, которая вела к переправе, – всюду было столько еще не убранных мертвецов, что сегодня, на утро второго дня, и вокруг переправы и на подъездах к ней стоял тяжелый трупный смрад. Такой, что его с трудом выносили ли даже медики, про которых думают, что они ко всему привычны.
Вчера был жаркий день – 27 в тени, – и уже к вечеру стало ясно, что здесь, у переправы, надо что-то сделать: или выделить людей, и сразу много людей – целые тысячи, для того чтобы все это разобрать, растаскать и закопать, или ту, основную переправу,
Росляков как раз и поехал сегодня с утра сюда, чтобы, как он говорил, «железно» обосновать доклад Военному совету армии о необходимости, как это ни сложно, перенести переправу, если мы не хотим идти на риск, связанный с постоянным проездом и проходом тысяч людей через эту страшную полосу.
Остановившись невдалеке от моста, Таня два или три раза безуспешно проголосовала. Через мост шли машины, груженные по самые борта снарядными ящиками. Один грузовик остановился, но оказалось, что он сразу повернет вправо, а Тане надо было ехать прямо.
Потом, обгоняя затормозивший грузовик, промчался «виллис», и ей махнули оттуда рукой. Она не разглядела за тентом кто, но, когда вслед первому «виллису» проскочил второй, с радиоантенной, а за ним бронетранспортер, поняла, что это, наверно, Синцов проехал с командующим: рукой махнул, а остановиться по своей воле не мог…
…Когда «виллис» огибал остановившийся грузовик и Синцов увидел сзади, за этим грузовиком, стоявшую у дороги Таню, было уже поздно. Она мелькнула, и ее снова закрыл грузовик. И Синцов, хотя и успел махнуть ей рукой, не был уверен, что она заметила.
Но сидевший впереди Серпилин заметил – наверно, в переднее зеркальце, – как он там сзади махнул рукой, и повернулся:
– Кому махал?
– Жене.
– Останови, – сказал Серпилин Гудкову, – пропусти вторую и третью машины вперед. Вот так.
И, дождавшись, пока их обогнали «виллис» с рацией и бронетранспортер, приказал дать задний ход.
Не поворачивая, поехали задним ходом, пока не поравнялись с продолжавшей стоять у дороги Таней.
«Виллис» остановился так, что Таня оказалась совсем рядом с Серпилиным, вплотную, лицом к липу с ним, и прямо перед собой увидела его чуть прищурившиеся в усмешке глаза. Усмешка была добрая. Бурое, обветренное и загорелое лицо, а глаза – голубые, светлые, словно бы выцветшие.
Раньше она не замечала, какие у Серпилина глаза, потому что он всегда смотрел на нее с высоты своего роста, а сейчас, когда она стояла на дороге, а он сидел на переднем сиденье «виллиса», они оказались словно бы одного роста и смотрели друг на друга, глаза в глаза. И оказывается, глаза у него были голубые.
– Здравствуй, военврач, – сказал Серпилин. – Давно тебя не видел. – И, вылезши из «виллиса» на дорогу, уже снова сверху, с высоты своего роста, подал ей руку и улыбнулся. – Что здесь делаешь?
– Голосовала, – сказала Таня. – По медсанбатам езжу.
Ей показалось, что Серпилин сейчас скажет: «Садись к нам, подвезем». Но он сказал совсем другое:
– Под Могилевом была – узнала знакомые нам с тобой места?
– Узнала.
– Теперь уже по незнакомым идем. Так до самого конца войны и придется – по незнакомым…
Сказал и потянул носом: услышал тягостный трупный запах.
– Не думай, что про тебя не вспоминал. Только за весь год времени не выбрал увидеть. Такая наша служба. А его про тебя спрашивал, – кивнул он на Синцова, сразу вслед за ним выскочившего из «виллиса» и стоявшего рядом с Таней, касаясь ее плеча. – Не жаловался тебе, что в адъютанты заставил его пойти?
– Не жаловался, – сказала Таня и вдруг, сама от себя не ожидая, что решится сказать это, добавила: – Я сама его за это ругала.
И хотя Серпилин, казалось бы, мог в ответ на ее слова удивиться и даже обидеться – как так, за что и почему ругала? – он не удивился и не обиделся, а, словно сразу все поняв, сказал:
– Больше не ругай. Кончим операцию – пошлю, как он и просил, на самостоятельную… Уже обещал это ему.
И, поглядев на Синцова, заметил, как тот касается Таниного плеча.