Последнее лето (Живые и мертвые, Книга 3)
Шрифт:
И, продолжая идти об руку с Мироновым, которого, как взял, так от растерянности и не отпускал, все сжимал рукой под локоть, услышал над головой стрекот самолета – на полянку садился еще один У-2.
Летчика, с которым прилетел Захаров, еще не нашли. Захаров вспомнил, как, отпуская, разрешил ему час отдохнуть. Может, и есть не пошел, а лежит под деревом и спит. Ищи его теперь!
– Кто это прилетел, как думаешь? – спросил Захаров у Миронова, показывая на самолет, который чуть не задел при посадке за деревья. – Я с ним полечу.
– Должно быть, мой оператор, в дивизию летал. Да, «восьмерка», наш… – сказал Миронов
Но когда подошли к самолету, оказалось, что лететь нельзя. Летчик доложил, что его обстреляли с земли немцы, ранили в ногу, сапог полон крови; доложил смущенно, словно провинился.
Это был тот самый летчик, который потом сказал Тане, что Серпилина убили из засады. И кто его знает, может, путаница вышла из-за кем-то услышанных слов Захарова: «Подвели под пулю!»
Захаров уже решил ехать на машине, уже крикнул водителю, чтоб подгонял «виллис», но в это время прибежал летчик с другого У-2. Минута ушла на то, чтобы уточнить по карте расположение медсанбата, – летчик сказал, что найдет безо всяких и сядет при всех случаях. Захаров залез в кабину, самолет поднялся, развернулся и пошел на северо-восток, к шоссе Могилев – Минск.
Летели над лесом, на высоте двухсот метров. Сверху было видно все то же самое, на что Захаров уже насмотрелся сегодня, пока летал в дивизию и обратно. Сквозь кроны берез и елок тут и там были видны следы немецкого отступления и разгрома, все эти разбитые и искореженные машины, брошенные орудия, минометы, снаряжение, снарядные ящики, неснятые, так и брошенные в лесу палатки – следы торопливо покинутого ночлега… Все это пятнами просматривалось по всему лесу, пока летели над ним. Просматривалось и утром, когда летал до этого, и сейчас. Все было то же самое, только смотрел на все это совсем по-другому, чем с утра, – безрадостно, как будто это уже ни к чему.
Нелепо, конечно. Как так ни к чему? Ничье ранение или даже смерть не может изменить ни того, что происходит, ни того настроения, которое все равно есть и будет в армии от всего происходящего. Но уж там нелепо или не нелепо, а сейчас, когда Захаров летел, ему и смотреть на все это не хотелось!
Самолет сильно закачало над лесом, один раз, казалось, совсем бросило на верхушки берез. И Захаров почему-то подумал о себе, Серпилине и Львове и о том, как Львов перед началом наступления, по сути дела, хотел разъединить их с Серпилиным. Хотел, но не разъединил. А теперь вот война разъединяет… Раз тяжело ранен – армией уже не командовать. И сразу же подумал о худшем: а вдруг не застану?
Но, отбросив эту мысль, вытолкав ее из головы, словно она сама по себе была какой-то опасностью для жизни Серпилина, принудил себя думать о делах.
Дела сегодня весь день шли как нельзя лучше, и вдруг именно в такой день – такая беда!
Ну, а в другой день, что же, это не беда была бы? Беда дней не выбирает, когда приходит, тогда и приходит. День сегодня хороший не тем, что он легкий. Наоборот, день трудный. Еще с утра поняли по ожесточению немцев, что густо их зацепили, много окружили.
«Сосед слева как раз сегодня легче пошел вперед. А мы тащим, тащим, заводим все глубже, и уже чувствуется, что вся рыба внутри, в бредне».
Говорили об этом с Серпилиным в корпусе у Миронова, перед тем как Захаров улетел в дивизию. Серпилин предполагал,
Из последней оперативной сводки теперь уже известно, что соседние фронты не только замкнули кольцо, но и ведут бои в самом Минске. И об этом уже говорили с Серпилиным и радовались этому. Даже уговорились: глядя на ночь за такое дело по чарке… Серпилин последние дни, вопреки обыкновению, даже и по вечерам не брал ни капли в рот. Как Могилев освободили, сказал: «Теперь до Минска. Пока за Минск салюта не будет». И объяснил, что хотя и кажется, что лучше спишь, приняв полстакана, но при слишком большой усталости это самообман.
Захаров вдруг вспомнил, что перед операцией раненым иногда дают спирт или водку. Есть хирурги, которые считают, что никакого в этом худа нет. Наоборот! В том числе и главный хирург армии.
Подумав об операции, которую сейчас, возможно, уже делают или вот-вот начнут делать Серпилину, Захаров с надеждой вспомнил этого главного хирурга армии, которого, несмотря на все его хорошие качества, приходилось несколько раз, как мальчишку, ругать за нарушения в быту. Но сейчас Захаров подумал о нем со слепой, безраздельной верой. Сам готовый на все, чтобы спасти Серпилина, он ничем не мог помочь, и ему оставалось только верить, что Серпилина спасет кто-то другой. И все его нравственные силы превратились сейчас в эту непреклонную веру в того, другого человека, который сделает то, чего ты сам не можешь. «Только бы скорее прилетел!» – подумал Захаров так, словно жизнь Серпилина зависела от того, когда прилетит главный хирург армии.
Летчик заложил вираж. Они оказались над маленькой полянкой. Никакого другого самолета на полянке не было, – значит, хирург еще не прилетел… Пилот пошел вкось, над самыми макушками деревьев, показалось даже, что ветки хлестнули по колесам машины. А в следующую секунду самолет уже катился по траве и остановился, не докатившись до опушки. Полянка оказалась не такой коротенькой, как выглядела с самолета.
Едва Захаров вылез, как с опушки к самолету подъехала полуторка. На подножке ее, держась за открытую дверцу, ехал капитан-военврач.
– Ну… что?!! – крикнул Захаров сквозь шум еще не выключенного мотора.
– Не знаю, как… товарищ член Военного совета, – сказал, спрыгивая с подножки, военврач. – Меня сразу послали ждать здесь с полуторкой, чтобы к операционной подвезти…
Захаров сел в кабину рядом с водителем, так и оставив ногу на подножке, только придерживая дверцу рукой. И они поехали через лес.
Медсанбат стоял в лесном хуторе. Рядом с избами были разбиты две большие палатки.
Первым, кого увидел Захаров, был Гудков. Он сидел на пеньке у входа в операционную палатку и, когда Захаров выскочил из полуторки, встал навстречу, прижимая к груди левую забинтованную, подвешенную на лямке руку. Глаза у него были как мертвые. И Захаров, увидев эти глаза, понял, что Серпилина нет на свете, еще раньше, чем Гудков, с трудом шевеля губами, сказал еле слышно: