Последнее лето (Живые и мертвые, Книга 3)
Шрифт:
С чувством готовности к чему угодно, раз она жива, он разорвал тесно набитый бумагой пакетик, отцепил приклеившийся к обертке уголок одного из листков письма и начал читать.
«Ваня, я виновата перед тобой: твоя жена, возможно, жива, а я вчера за всю ночь не решилась сказать тебе про это…» – так прямо и начиналось ее письмо. Дальше она писала подробности: как именно узнала все это от Каширина, объясняла, что Каширин работает в штабе партизанского движения их фронта, и Синцов, если захочет, может сам туда позвонить и поговорить. Как будто он не поверит ее
Все это уместилось на первом, исписанном с двух сторон листке, а на втором начинались объяснения, почему им нельзя теперь быть вместе.
«Для тебя самого должно быть понятно, – писала Таня, – что я больше не могу оставаться с тобой после того, как я сама тебе сообщила, что твоя жена погибла, и ты сошелся со мной как свободный человек. А теперь выходит, что я тебе солгала. Я, конечно, этого не хотела, но все равно, раз так вышло, я больше не могу быть с тобой, не имею права. Как только наступит затишье, попрошу, чтобы меня перевели на другой фронт, объясню, что жива твоя жена, и это для меня сделают».
Нигде в письме не называла Машу по имени, а всюду писала о ней «твоя жена», как будто хотела этим подчеркнуть, что уже лишила себя права называться его женой.
Писала так, словно все уже наотрез. Выбрасывала себя из его жизни напрочь, словно заранее не допускала, что возможно и другое: что он не захочет оставить ее и вернуться к своей жене, даже если та отыщется.
Все решила сама. На его долю оставляла только согласие не возвращаться к этому.
В конце письма так и писала:
«Я кругом виновата перед тобой и ни о чем не вправе просить. Но все-таки прошу: откажись от меня и забудь. А то будем только мучить себя…»
Дальше стояло еще какое-то слово, кажется «зря», и, наверное, подпись.
Этот уголок приклеился к конверту и был оторван.
Но что же делать, если вот эту-то женщину, эту отчаянную, беззаветную, полную страшной для него сейчас решимости все взять на себя, именно ее, способную на все на это, а не какую-нибудь другую, способную на что-нибудь другое, он и любит, – вот где тупик-то! Она уходит от него, потому что не способна поступить по-другому. Но именно ее, не способную поступить по-другому, он и не мог отпустить от себя!
«Оказывается, воскрешение из мертвых не всегда приносит счастье – даже страшно об этом думать, но это так! Дай бог, чтобы Маша действительно оказалась жива. Невозможно и подло думать как-нибудь иначе! Но что же делать тебе? Почему ты должен лишиться человека, без которого уже не можешь жить? Почему этот человек должен лишиться тебя? Почему известие о том, что еще один человек жив, должно непременно убить вас двоих? Почему она так решила? Почему, даже не спрашивая, взяла все на себя?» – со злостью подумал он о Тане.
– Прочел? Видишь, что она придумала? – Зинаида собиралась сказать совсем другое, но, войдя и увидев его лицо, растерялась и сказала это.
– Чего придумала? – переспросил Синцов все с тем же испугавшим Зинаиду странным, остановившимся выражением лица.
– Уходить
Синцов молчал. Ему не хотелось объяснять Зинаиде, что он заранее знал от Тани то самое главное, из-за чего было написано письмо.
– Из летучки бы ее вытащила, здесь бы оставила, не отпустила бы! – бушевала Зинаида. – Я ей все напишу, как только получу от нее номер почты. А ты дурак будешь, если отпустишь! Что бы ни говорила, что бы ни писала, все равно…
– Оставим это, – сказал Синцов и встал.
– Ты должен настоять, пока она еще в госпитале, пока никуда не перевелась. К начмеду сходи, и я к нему схожу! Предупрежу, чтоб не отпускали… Не злись на меня, что я прочла! – вдруг вспыхнула Зинаида.
– Прочла и прочла, – равнодушно сказал Синцов.
И она поняла: он не злится на нее, а просто не может с ней сейчас говорить. Она говорит, а он не слышит или все равно что не слышит. Потому что с ним делается сейчас что-то такое, к чему ей нет доступа. И, минуту назад уверенная, что поможет и ему и Тане, объяснит обоим, как все должно быть, она вдруг поняла: никто и ничего им уже не объяснит и помочь или помешать себе могут только они сами.
– Поеду, – сказал Синцов.
– Я тебе, как только она напишет, сразу сообщу ее адрес. Если запретит, все равно сообщу.
– Так и сделай. Я как раз хотел тебя об этом просить.
Синцов расстегнул карман гимнастерки и, положив туда Танино письмо, пожал руку Зинаиде – не сильно и не слабо, обыкновенно – и поглядел ей в глаза тоже обыкновенно, как будто ничего не случилось. Вышел из избы и уехал.
Зинаида еще слышала с крыльца, как он ровным, обыкновенным голосом сказал водителю:
– Теперь домой…
– А как с вашей женой, товарищ майор, все нормально? – спросил Гудков, когда «виллис» тронулся.
– Не совсем, – сказал Синцов. – Ранили вчера. – И объяснил, что ранение нетяжелое, могло быть хуже.
– Тогда надо считать, что повезло ей. – Гудкову после вчерашнего все другое казалось легким.
– Да, надо считать, что повезло.
Синцов, взявшись рукой за борт «виллиса», откинулся на сиденье и закрыл глаза. Сделал вид, что спит. Не хотелось ни о чем больше говорить.
Бывают мысли, которые, как какой-нибудь секретный документ, хочется поскорей сжечь. Чтобы от них и следов не осталось. Именно такими были сейчас его мысли о случившемся с ним и с Таней, потому что эти мысли были связаны с жизнью другого человека, его прежней жены, и нельзя было думать отдельно об одном и отдельно о другом, надо было думать обо всем сразу. Если его жена окажется жива, это значит, что не должно быть Тани. Он понимал, что есть логика, по которой, если Маша окажется жива, само это сделает как бы не бывшим все, что было с ним после нее. Но ведь все это – не бывшее – было. Было, и уже некуда его деть!