Последнее лето (Живые и мертвые, Книга 3)
Шрифт:
Обычно он старался уклоняться в мыслях от сравнения того, что есть, с тем, что было, с той жизнью, которую он прожил с Валентиной Егоровной. Но сейчас подумал об этом. Та, ушедшая в прошлое, жизнь была правдивой с обеих сторон. Иной и не могла быть с такой женщиной, как Валентина Егоровна. Но та правдивость была другой, чем эта, которой сейчас требовали от него. Раньше он давал правдивый отчет в своих поступках и решениях, но думать над своими решениями привык один. Как говорится, «знакомил с выводами». А как и почему пришел к ним – оставлял
Но теперь от него ждали отчета уже не в поступках, а в мыслях и чувствах. А за этим, если поглядеть в корень, стояло желание вместе думать и вместе решать. Но как это так – вместе решать? Вот уж к чему жизнь действительно не приучила!
И, стремясь отстоять в себе то привычное, что хотела поколебать эта женщина, вспомнил: вот решил же сам, без нее, что нельзя ехать вместе на фронт! А потом подумал, нет, неправда, что без нее! И когда решал и когда говорил ей, все время чувствовал, как она, борясь с собою, Дает ему возможность принять это решение.
Нельзя себе представить, что она потом упрекнет его: «Зачем ты так решил тогда?» Если и скажет, то: «Напрасно мы с тобой так решили». Других слов от такой, как она, не дождешься.
Он подумал о ее двух сыновьях и о том, как она напишет им о нем. Что могут почувствовать, получив ее письма, эти неизвестные ему старший лейтенант и курсант артиллерийского училища? Каким будет после этого их отношение к матери? Он знал, что в армии такие вещи переживаются тяжелее, чем где бы то ни было, и чувствовал себя виноватым перед ее сыновьями.
Вроде бы все правильно: они там, где им положено быть, и делают то, что им положено делать. Их отец – хорош или плох он был – три года как погиб. И мать прошла через фронт и снова туда поедет. А если она в свои сорок лет еще продолжает хотеть для себя женского счастья, оно ни у кого не украденное. Все так. Но непонятное чувство вины перед ее сыновьями все равно остается, и мысль о них неотделима от мысли о женщине, которую он любит и которая любит его.
Старший воюет уже третий год, а в училищах ускоренный выпуск – войны еще хватит и на младшего. Они могут не вернуться с нее, и один из них и оба, и тогда это настолько переменит жизнь их матери, что от этой жизни вообще ничего не останется.
Не потому ли она не согласна сейчас выходить замуж? Хочет сначала встретить с войны сыновей, а потом уже решать свою судьбу. Но тогда почему не сказала об этом? Или это такая вещь, которую даже она не в силах сказать?
А почему все же дала согласие идти замуж, если бы ехали вместе на фронт? Потому что хочет быть рядом. Боится не только за сыновей.
Простая догадка, что она боится и за его жизнь, сейчас впервые пришла ему в голову. Они ни разу не говорили с ней об этом и, как ему казалось, не думали. Во всяком случае, он не думал. На войне все и со всяким может случиться, но сейчас не сорок первый и не сорок второй год, и командующих армиями, можно
«Не за меня, а за них надо беспокоиться».
– Товарищ командующий, разрешите?
Дверь была открыта, и в ней стоял Евстигнеев.
Серпилин удивленно посмотрел на него, потом на часы – ровно восемь.
– Тебе что, приказания не передали? Зачем явился?
– Папашу вашего привез.
– Где он?
– Там, в «виллисе» сидит. Пригласить?
– Сам встречу. Когда и на чем приехал?
– На поезде из Рязани вчера в двадцать три часа, прямо к Анне Петровне на квартиру. Не решились вас беспокоить, да и уставши он был.
– Где ж вы его там устроили?
– В комнате на кровать положили.
«Да, испортил он вам последнюю ночь перед разлукой», – подумал Серпилин, надевая фуражку.
«Виллис» стоял тут же возле корпуса за утлом.
Отец еще не вылезал из него, сидел на переднем сиденье, рядом с водителем, и, повернувшись к нему, о чем-то расспрашивал.
Когда Серпилин подошел, до него долетел обрывок вопроса:
– Ну, а если, скажем, жены у кого нет, кому аттестат?
– Здравствуй, – сказал Серпилин, вплотную подойдя к «виллису» с той стороны, где сидел отец.
Отец, еще не поворачиваясь, словно не расслышав, приложил руку к уху. И только потом повернулся и стал слезать с «виллиса» навстречу сыну.
Серпилин поддержал отца под локоть, помогая ему слезть, и, скинув фуражку, трижды расцеловался с ним, почувствовав запах махорки с той особой силой, с какой это испытывает человек, недавно бросивший курить.
Отец по-старчески прослезился, чего раньше за ним не водилось, и первые слова – «вот и свиделись» – сказал незнакомым, дрогнувшим голосом. Но сразу же добавил окрепшим, знакомым:
– Генералом стал, Федька! И читал и слыхал, а глазам не верю – попривыкнуть все же надо.
«Федька», – сказал нарочно, не потому, что так звал про себя, а потому, что захотел так назвать сына при всем его генеральском штате – при водителе и адъютанте; для них генерал, а для меня все равно Федька.
Серпилин отдаленной, смутной памятью вспомнил мать и ее безропотную, покорную любовь к отцу. Все же было в нем тогда что-то, заставившее мать без оглядки пойти за него.
Слабый отблеск этого чего-то – озорного и властного – все еще оставался в отце и теперь, несмотря на его очевидную старость.
– Пойдем в дом. – Серпилин взял отца под руку и поглядел искоса, сверху вниз, на его чуть подрагивавшую голову в выгоревшей, старой фуражке с артиллерийским черным околышем без звездочки. Отец, одетый в засаленный солдатский ватник, мешком висевший на когда-то широких, а сейчас пригнутых годами плечах, показался ему ниже, чем он помнил, а может, так оно и было.
– Товарищ генерал, – остановил Серпилина Евстигнеев, – какие будут теперь приказания?
– Приказания? – Серпилин полуобернулся от отца к Евстигнееву и задумался.