Последнее небо
Шрифт:
Отключится. Очнется. Прилипает к дверям.
Когда замок щелкнул, Пижона в кресле подбросило. Он потом понял, что все, что отснято, – днем случилось. И если до сих пор тревоги не подняли, значит, ничего страшного не произошло. Потом. А тогда от щелчка едва не обмочился
«Демон» на ноги взвился. Ощерился бешено. Взялся было за ручку дверную… и тут его скрутило. Дальше было такое – ни в одном фильме ужасов не увидишь. Не увидишь, потому что фильм – это фильм, а тут самая что ни на есть реальность. Зверь с «демоном» схлестнулся. Да как! Пижон едва не плакал от
И слезы у Пижона высохли сразу. Потому что сверхпрочный пластик, на пушечный выстрел, между прочим, рассчитанный, прогнулся, как фольга. Ладно не треснул. Угол двери из пазов вырвало, щит дверной перекосило, теперь замок там или не замок, а заклинило все намертво.
Не пошевелить.
Дальше Пижон смотреть не стал. Сразу не стал. Он спать лег от греха подальше. Надеялся, может, утром выяснится, что ему все это во сне привиделось. Да только с утра весь лагерь ни о чем, кроме двери выбитой, и не говорил. А на Гота смотреть было страшно. Будто и вправду командир всерьез задумался, а не прислушаться ли к совету Зверя о том, что стрелять надо в голову.
И то, что останется, сжечь.
Для верности.
Пижон бы добавил от себя, что потом имеет смысл еще и пепел развеять. Или утопить. Лучше утопить, потому что с небом Зверь как-то повязан. Он бы добавил. Да никак не получалось поверить в то, что Азамат и вправду опасен. Он ведь свой. Он лучше всех. И даже если он убивать пойдет, уж кого-кого, а Азата Рахматуллина он не тронет.
Жизнью он был обязан Готу Именно Гот, «смотрящий в небо», не дал провалиться в тоннель, не позволил сорваться в безоглядное, убийственное бегство.
Жизни той осталось, правда, с воробьиный нос. Хорошо, если пара часов. Зато сознание не меркнет и пламя не ревет за спиной. А то, что стены качаются и болит все, что может болеть, так это ты, Зверь, сам виноват. Кто заставлял двери выламывать? Человек, такое учинив, там же, не сходя с места, и помер бы. А ты живешь пока. Вот и радуйся.
Он и радовался.
Да уж.
Никогда не думал, что умрет так. Знал, что огонь принесет смерть, но был уверен, что огонь этот настоящий. Не призрак, рожденный воображением, а реальное, живое пламя. А, впрочем, не все ли равно, в каком огне сгорать?
– Я не знала, что ты так легко сдаешься, – сказала она. Голос улыбался. И Зверь невольно улыбнулся в ответ. Знать, что она есть. Слышать ее… Она присела на край постели. Видеть ее…
– Ты изменилась.
– Ты тоже. Время идет, а я всего на месяц младше. Забыл?
– Нет. Но я убил тебя.
– Экий ты, право, неделикатный. – Она рассмеялась. – Нет, чтобы как-нибудь помягче. Ну там: «ты умерла», например.
Ничего смешного в поправке Зверь не видел. Но снова не сдержал улыбки. Только потому, что улыбалась она.
– Я не могла не измениться, Олежка. Ты же сам заставлял меня взрослеть. Не забывал ни на секунду. Ты сам представлял, какой я стала бы в пятнадцать лет. И в шестнадцать… Помнишь, на шестнадцатилетие ты в первый раз изменил мою прическу?
– У тебя была коса.
– Да. Как я мечтала от нее избавиться! – Она тряхнула головой, черные волосы разлетелись облаком. – Родители не разрешали. А ты… несколько штрихов карандашом, и готово. Я всегда говорила, что у тебя есть вкус. Во всяком случае, все твои идеи мне нравились. И платья. – Она соблазнительно выгнулась, выставив грудь, глянула искоса. – У меня гардероб больше, чем у любой живой женщины. Ты мог бы стать художником. Или дизайнером.
– Или музыкантом. Или программистом. Или пилотом. Или… да кем угодно! – Зверь поморщился. – Я стал убийцей и начал с тебя.
– Не жалеешь?
– О чем? О твоей смерти? Ты сама знаешь, что «жалеть» – очень мягко сказано. Обо всех других смертях – нет. Ты меня исповедовать пришла?
– Эх, Олег-Олежка, – укоризненно сказала она. – А имя мое тебе даже мысленно произнести страшно?
– Мне не страшно. Я просто не помню, как это делается.
– У-у, – Маринка издевательски сморщила нос. – Убийца, – протянула грозно. – Ты свое-то имя когда в последний раз вспоминал?
– Меня зовут Зверь.
– Это ты магистру рассказывай, как тебя зовут. Называют, я бы сказала. Зверь… – Маринка осторожно погладила его по волосам. Скользнула пальцами по лицу. – Страшный Зверь. Ты, чем двери ломать, лучше бы побрился. Что, сил нет? Вот то-то же.
Она смеялась, а Зверь тихо таял под ее прикосновениями. Расплывался пластилином на солнышке. Маринка не бред. Бредом был огненный тоннель. А она – настоящая.
Она была только голосом, когда он сгорал вместе со своим домом. Одним только голосом, который заставил встать и идти. Последней жизнью в резерве, остатками сил, которых хватило на то, чтобы спастись.
Сейчас она здесь вся. Ее голос. Ее тело. Ее руки, теплые, тонкие…
– Ну что, будем умирать? – поинтересовалась Маринка, слегка щелкнув Зверя по носу.
– Будем, – с готовностью согласился он. – А надо?
– Мне – нет. Если ты умрешь, это будет пострашнее, чем со мной получилось.
– А как получилось с тобой? – он поймал ее руку. – Почему ты… ну…
– Ты ведь меня убил, – фыркнула она. – Что, не нравится? А нечего было! – И посерьезнела, глядя сверху вниз. – Ты меня и вправду убил, Олег, но не отпустил, понимаешь?
Он молча покачал головой.
– Посмертный дар такая странная вещь, – задумчиво произнесла Маринка, – особенно самый первый посмертный дар. Ты ведь не хотел убивать меня. Ты не хотел. Но проснулся тот, кого ты называешь «Зверь».
– Удобное оправдание.
– Не перебивай меня. Почему ты не убиваешь детей?
– Смысла нет. В них сила… рассеяна… – Зверь виновато шевельнул плечом. – Не знаю, как объяснить. Слов таких нет.
– И слава богу, – вздохнула Маринка. – Если бы еще и слова такие нашлись… Сила в детях похожа на облако, да? Она вроде и есть, а взять почти нечего. Это потому, что ребенок еще не созрел. Не нашел себя. И со мной получилось так же. Я в тринадцать лет была по большому счету ничем.