Последние дни Российской империи. Том 3
Шрифт:
Закроешь глаза, и грезятся вздохи далёкого оркестра… Показалась декорация дома и сада, берёзы на первом плане и широкая русская даль полей и пологих холмов. И призывный голос, сплетающийся с другим голосом. Как хороша, как проста была жизнь!
.. Мягкий свет скупо просачивается сквозь опущенную занавесь спальни, и кротко глядят из угла лики святых на иконах, где догорает лампадка. У окна благоухают цветы. Узкая девичья постель тепла и уютна. Впереди целый день красоты. Без усилия, стоит только прикоснуться к маленькой пуговке электрического звонка, явится толстая приветливая Марья с подносом, на нём кофе со сливками, с маслом и булочками, со всем, чего только она ни захочет. За нею шумный и ласковый ворвётся Квик…
…Урок рисованья… На столе
Нева… Красивая линия дворцов и на том берегу низкие стены гранитной твердыни, золотой шпиль и тёмные воды или белый простор широкой реки. По набережной мчатся санки. Пара вороных рысаков под синею сеткой, чётко стуча копытами, несётся навстречу. В санях в красивом манто, в накидке из соболей разрумянившаяся весёлая женщина и рядом с нею офицер в шинели с бобровым воротником. Это граф и графиня Палтовы… Казачий офицер Маноцков на чудном караковом коне в одном тёмно-синем чекмене и лёгком кавказском башлыке, накинутом небрежно на плечи, скачет, догоняя сани. Навстречу идёт матрос гвардейского экипажа. Что за красавец мужчина! Молодая русая борода расчёсана и лоснится, фуражка с георгиевскими лентами надета набок, и на чёрной шинели горят золотые пуговицы и алые петлицы…
Как красив милый, родной Санкт-Петербург!
Дома — почта. Письма со всех краёв света. Лондонские кипсеки, французские иллюстрации и милые письма старой няни из деревни на серой бумаге и в грязном конверте. Мамины письма из Италии, где среди сказочной красоты умирала милая незабвенная мама.
Из душевных переживаний, тонких и красивых, слагалась жизнь. Не страдало тело, но за него мучилась, страдала и парила душа. Тело забывалось и о нём было неприятно и неприлично говорить. Тонкая поэзия Бодлера и Мюссе, фантастические искания Эдгара По, недоговорённость сложных романов Оскара Уайльда создавали иной мир, не похожий на мир земной. Ярко среди него светила религия и вера, но и вера полна была тайной влекущей мистики, и в ней стремились отрешиться от тела и заглянуть по ту сторону бытия… Слушали рассказы о чудесах, о видениях, о таинственных пророчествах. Сама смерть была обставлена так, что была красота и в смерти. Помнит Оля красивый гроб, утопающий в белых розах, нарциссах и гиацинтах. На белой атласной подушке завитые парикмахером лежат кольцами золотые волосы. Белое лицо с обострившимся носом кажется выточенным из мрамора и трепещут на нём тени чёрных ресниц. Кругом красота чёрных траурных туалетов, блеск эполет и перевязей, девушка в чёрном платье и мальчик в пажеском мундире на коленях у гроба. В гробу Вера Константиновна Саблина. У гроба — Таня и Коля.
Потом война. И в войне была красота. На фронте в конной атаке убили Колю, и в смерти его был незабываемый подвиг… Убит был весёлый и беспутный Маноцков, и про его лихое дело писали в газетах. На войне умирали, мучились, страдали, но в столицу и смерть, и страдания приходили, претворённые в красоту подвига, и про смерть забывалось.
Теснила и жала война… не всегда подавали те булки к чаю, которые хотелось, забрали рысаков по военно-конской повинности и сдали их в артиллерию. Запаздывали лондонские кипсеки, и французские иллюстрации приходили неаккуратно, многие номера были потеряны. Из деревни письма не доходили. Были заминки, были неудобства, но жизнь шла всё такая же сложная, духовная, полная тонких переживаний.
Но пришла революция. Были сорваны родные русские цвета и на месте их под самым окном нависла красная тряпка. Увезли в далёкую Сибирь Государя и его семью. Отец скитается неизвестно где и четвёртый месяц о нём ничего не слышно. Нет ни писем, ни газет. Братья бежали. Генерала Саблина схватили солдаты и тащили куда-то, и из всего сложного красивого мира остались Павлик и Ника, сестра Валентина, Ермолов и молодёжь, обречённая на смерть.
Как-то сразу простая и красивая жизнь стала сложною и безобразною. Мелочи жизни выплыли на первый план, и тело, не заметное в прежней духовной красивой жизни, подняло голову и заговорило властно и требовательно. И чтобы не опуститься, не забыть заветов красоты, приходилось бороться с самою собой. Голод, отсутствие привычного комфорта, слоняние из угла в угол в толпе, страдания ближних, страдания своего тела, грязь — всё это убило красоту и поставило Олю лицом к лицу перед тем страшным, что называется жизнью.
Павлик украл у крестьянки полотно, и из него шили рубахи для раненых и сестёр и Оле сшили из этого полотна рубашку. Третьего дня санитар, по просьбе сестры Ирины, с дракой отнял у казака каравай белого хлеба, и его поделили между больными и ранеными и сёстрам дали. Каждый вечер были ссоры из-за ночлега, каждое утро была перебранка из-за подвод и едкие, колючие слова срывались с уст сестёр, отстаивавших своих раненых.
Днём мокли и мёрзли, днём голодали, ночью не могли уснуть от насекомых, не имели постелей и валились вповалку на пол, забываясь тяжёлым сном без грёз. Тело страдало, тело стремилось побороть душу, и душа отчаянно защищалась… И в этой сутолоке и тесноте душа хотела грезить, и ночью, выйдя на холод степи и глядя на звёздное небо, Оля повторяла стихи Бодлера, Оля грезила прошлым, мечтала об опере, и ей так понятна становилась мольба сестры Ирины: «Федя, ты бы хоть на гармонике поиграл!»
Ведь вернётся всё это? Не навсегда же вытравила красоту и любовь кровавая революция! Вернётся.
…Но если и вернётся? К чему ей это, если нет его. Всё вернётся, но он никогда не вернётся!..
Как проста и красива была жизнь прежде…
XXIV
«Что это!.. Господи, что это?..» Это идёт Ермолов. Живой, здоровый, даже не раненый. Левая рука после первой раны заложена за борт шинели. Значит, все сочиняли о том, что он убит. Забилось сердце Оли и послало краску на похудевшие щёки. Ноги задрожали от волнения, и глаза затуманило слезами.
— Я вас ищу, Ольга Николаевна, по всей станице, — сказал Ермолов. — Урвался из боя, воспользовавшись ночною тишиною и тем, что нас сменили и отвели в резерв, и решил повидаться с вами. Мне так много нужно вам сказать.
— Говорите, Сергей Ипполитович. Я вас слушаю, — сказала Оля. Они сели на обрыве на краю сада. Внизу, уже поглощённая мраком ночи, туманами клубилась долина Кубани, и сверкали вдали, горели и переливались огни Екатеринодара, точно чешуя сказочного змея.
— Командира убили… — коротко, вздыхая тяжёлым, глубоким вздохом, проговорил Ермолов.
— Кого… Нежинцева? — спросила Оля.
— Да… его.
— Когда?
— Сегодня. Под самым Екатеринодаром. В улицах был бой… Ах, Ольга Николаевна, всё не то… Третьего дня командир просил уволить его от командования полком. Полк не тот. Нас, старых добровольцев, осталось очень мало. Молодёжь не знает боя. Спутались. Ну, и… драпанули… Вы знаете Нежинцева. Какой это был удар для него! Он покончить с собою хотел. От стыда за полк… Ну вот и покончил.
Ермолов сказал последние слова глухим голосом. Мука звучала в них.
— Дают пополнения. А того не понимают, что Корниловскому полку пополнения должны быть особые, а не необстрелянные мальчишки. Нельзя позорить светлое знамя Корниловского полка. Нежинцев это понимал. Ольга Николаевна! Идея Добровольческой Армии — это идея России. Борьба чистоты и правды против насилия и лжи… А я боюсь… если так будет дальше… у нас будет… Тоже ложь…
Ермолов закрыл лицо руками. Он, казалось, плакал. Но, когда он оторвал ладони от глаз, глаза были сухи.
— Корнилов приезжал. Он стал на колени над Нежинцевым, поцеловал его и перекрестил. Мне пришлось провожать Корнилова и остаться при нём до вечера… Мы все обречённые на смерть. И он обречённый…