Последние дни Российской империи. Том 3
Шрифт:
— А это, — сказала она, подавая маленький пузырёк Оле, — если вам будет угрожать что-либо худшее смерти.
— Спасибо, — сказала Оля.
Они простились просто, без лишних слов и без слёз. Все это было бы таким ничтожным перед тем, что совершалось в эту прекрасную весеннюю ночь, когда народилась молодая луна и сладко пахло древесными почками и землёю.
Оля шла по опустевшей станице. Жители попрятались, и из-за палисадников виднелись хаты с закрытыми наглухо ставнями. Оля одна шла туда, откуда все спешили уйти. Многие казаки торопливо укладывали повозки и спешили уезжать, боясь кровавой
— Дальше, дальше, по этой улице, — говорили ей. — По правой стороне, второй с края.
Луна уже давала свет, и тени тянулись от набухших почками деревьев. Улица спускалась вниз. Попадавшиеся собаки не лаяли, но поджимали хвосты и убегали в калитки.
Поперёк улицы лежал человек с забинтованной головою. Это был раненый, которого бросили и который застрелился… В таком же положении был и Ермолов.
Оля встретила казаков с лопатами. Должно быть, они шли убирать труп самоубийцы.
— Где дом Кравченки? — спросила их Оля.
— К раненым, что ль? — сказал, останавливаясь, казак.
— К раненым.
— Двое осталось. Третий, вишь, не выдержал. Порешил с собою. Ну, помогай Бог. Второй дом отсюда. Там свет увидаете.
Через маленький палисадник была настлана деревянная панель в две доски. Сирень в больших бутонах, кистями висевшая с ветвей, протягивалась к Оле и холодными свежими, ещё не пахнущими, но нежными шариками мазала по щекам. Оля поднялась на рундучок, открыла дверь и вошла в комнату. На столе горела лампа. За столом сидели казак с казачкой. Они пили чай. Вдоль стен хаты были положены снопы соломы и на них — два человека. Один, с тёмным лицом, лежал, закатив глаза, и непрерывно, мучительно стонал. Он был без памяти.
— Ура! — крикнул он, услыхав шаги Оли. — Ура! Все помрём, а возьмём!..
Другой был Ермолов. Его лицо было белое и странно чистое в этой грязной обстановке. Большая пуховая подушка была положена ему под голову. Он широко раскрытыми страдающими глазами смотрел на Олю. Он был в сознании и узнал её.
— Ольга Николаевна, — сказал он и попытался поднять руки. Но они упали снова на шинель. Оля заметила, что кисти рук стали большими и резко выделялась кость запястья и голая по локоть худая рука.
— Нас бросили? — сказал он и повёл глазами по сторонам.
— Милый мой, — сказала Оля. — Никто и никогда вас не бросал. Все будет хорошо.
— Правда?.. — смотря в самую душу Оли, спросил Ермолов.
— Правда, родной! Все будет, как Богу угодно. Казак и казачка смотрели на Олю.
— Вы что же, сестрица, проститься, что ли, пришли? — спросил казак.
— Нет. Я ходить за ними буду. Это мой жених, — сказала Оля.
— Ну так вот что, — вдруг засуетился старик. — Это не дело! Не дело это, говорю тебе, старуха. Придут эти самые большевики, хорошего не будет. Схоронить их надо, слышь, старуха.
— Да где схоронишь-то? — спросила старуха.
— Где? А на клуне, старая. Теперь тепло. И сестру с ними поместим, а вещами заставим. По утрам молочка принесём, все душу христианскую спасём.
— Эх, старый, в ответ бы не попасть.
— У, молчи! Молчи, мать! Говорю, душу спасать будем! На её, мать посмотри, молодая, да красивая пришла, себя не пожалела, а мы что, мы то старые. Много ли нам и надо-то! А тут душу спасём. Душу!
Всю ночь Оля со стариком и старухой устраивали на заднем дворе за птичнею и сараями помещение для раненых. Достали постели, матрацы, не пожалели чистых простынь и позднею ночью, когда луна уже скрылась, раненых устроили в большом сарае за молотилкой и плугами. С ними устроилась и Оля.
Ермолов лежал в жару, и дыхание его было едва заметное, другой раненый, тридцатилетний капитан, метался и стонал. Бред не покидал его.
Оля, у которой от усталости ломило руки и ноги, вышла из сарая. Ароматная свежесть была разлита в воздухе. Последние звёзды догорали в холодном небе. Восток клубился розовою мглою. Со степи несло старою полынью, чернозёмом, могучим запахом земли. Тихие стояли деревья сада. Яблони, как невесты, украсились нежным пухом бело-розовых бутонов, и сладкий волнующий запах шёл от них. Внизу широким голубым простором в зелёной раме озимей и ивовых деревьев текла Кубань. Птицы радостно пели на ветвях, приветствуя нарождающееся солнце. Рядом в курятнике встряхивался и кричал ещё хриплым голосом петух. За стеною вздыхали лежащие коровы и бык тихо сопел. Кругом были мир и радость бытия. Кругом были богатство и простор, и мать-земля дышала плодородием и могучими животворящими соками, ожидая солнца.
На низине, у входа в станицу, грянул выстрел… Другой… Раздались пьяные крики и вопли. Оттуда пробежала, поджав хвост, собака и пугливо озиралась, ничего не понимая.
Большевицкие орды входили в станицу.
XXVII
Саблин шёл, спотыкаясь о кочки и корни деревьев. Его толкали сзади, к нему забегали спереди и дышали ему в лицо зловонными ртами. Кто-то схватил его руки, оттянул их назад и туго связал их платком. Каждую секунду Саблин ожидал выстрела, спереди или сзади, который прикончит его жизнь. Выстрелы раздавались, но стреляли вверх. Всем распоряжался молодой солдат.
— Погодите, товарищи! — кричал он, — погодите! Это не такой генерал, чтобы его можно было так сразу прикончить. Нет, мы с него допросик снимем, все форменно… Не трогай! Не сметь! — грозно крикнул он на солдата со злобными светло-серыми глазами, хотевшего колоть штыком Саблина.
— Что же беречь его, что ль, будем? Во фронт его превосходительству становиться! — сказал тот, но отступил под окриком молодого солдата.
— Не ваше дело, товарищ, — властно сказал молодой солдат. — Признаю нужным, и во фронт станете. Генерал Саблин — моя добыча, и я сделаю с ним то, что нужно.
Одно мгновение Саблину показалось, что молодой солдат хочет спасти его, что он не враг его, а друг, но эта мысль его не порадовала. «После пинков и оскорблений как жить?! Для чего жить? Это русские люди, это русские солдаты, которых я так любил, — подумал Саблин, — это Русская армия, которая была для меня всем».
— И вы, товарищи, полегче. Это и при царском режиме не дозволялось, чтобы арестанта оскорблять, а когда народно-крестьянская власть — покажи революционную дисциплину. Мы одни можем судить его и знаем, какой муки достоин этот человек.