Последние дни Спартака
Шрифт:
Свой самый счастливый день в жизни я вспомнил неожиданно, спустившись однажды к заводи. Присев на корточки, я долго и неотрывно смотрел в густившуюся темноту прибрежной речной воды. Вода действительно была темной, но не мутной, и песчаное, кое-где усеянное мелкими круглыми камушками-голышами дно четко просматривалось сантиметров на десять-пятнадцать от берега, теряясь затем в уходящей во мрак глубине. Иногда вода вздрагивала от очередного падения капли с поникшего ивового листка, и тогда по ее поверхности будто пробегала едва приметная судорога. Вокруг такая же застывшая теснилась тишина, не нарушаемая даже беззаботным гимном-стрекотом неистребимых кузнечиков, доносившимся со стороны прибрежного луга. Сквозь густые ивовые ветви затейливым калейдоскопом пробивались тысячи лучиков солнечного света, слепили глаза, если смотреть вверх,
Внезапно мной овладела грусть, и на ум пришла мысль, что даже этот день, как близнецы-братья, был похож на тот, самый счастливый день в моей жизни. Должно быть, со стороны это выглядело очень глупо – почувствовать себя счастливым в тот самый час, когда для других в нем нет ничего счастливого, а движется своим чередом самый обычный, будничный, теплый, июньский день. Пусть даже он был прелестен и неповторим своим природным очарованием, пусть даже готовился он передать бразды правления приятному, чуточку прохладному, вечеру – все равно для других в нем не было ничего необычного. Но он имел значение для меня и человека, который также имел для меня значение.
Неожиданно поднялся легкий, почти неразличимый ветерок. Сперва он слегка зашевелил листья, заставив пугающе содрогнуться тысячи свисающих с них капелек-слез. Потом добрался до меня и обдал мое лицо тихим, приятным дуновением. Я с наслаждением втянул в себя новый, принесенный им аромат. Пахло свежескошенным сеном с того берега, и еще чем-то, до боли знакомым. Минутная стрелка отсчитала не один круг, прежде чем я догадался, что пахло прошлым…
И тут я будто перенесся во времени, в какой-то неотличимый от других миг преодолел все расстояния, и оказался там, тогда, с ней. И снова жил тем счастьем и переживал те чувства, и видел все так, как если бы все происходило сейчас. Вот мы идем: она чуть впереди, иногда скашивая на меня взгляд, о чем-то думая и тихо, мелодично говоря, и вдруг метнулась с дороги, с восхитившим меня задором, в прибрежную траву, к самой реке.
Уже там, поддавшись желанию свободы, как это бывает в таких случаях, Настя сняла легкие кроссовки и сунула внутрь светлые носочки, потом легко несла их в одной руке, неторопливо ступая босыми ногами по тонкой, ухабисто петляющей вдоль берега тропинке. Иногда она оборачивалась, чтобы убедиться в том, что я не отстал и по-прежнему следую за ней. Тогда ее лицо озарялось светлой, мимолетной улыбкой, и она, кивнув потаенным думам, неспешно продолжала путь.
Держась за ней, я передумывал о многом. О том, что день на удивление прекрасен, как никогда прежде из виданных мной дней, и что в небе почти нет облаков; о том, что от реки сегодня веет новым, неведомым спокойствием, и над водой будто струится невесомая белесая паутина, рождающаяся неизвестно как и где; о том, как все же точно, стройно вписывается в мое настроение словно сошедшая с холста художника березовая рощица по левую от нас руку, и как забавно на ее фоне выглядит выпущенная на выпас пегая, в рваных белых пятнах, корова. Равнодушно скашивая по сторонам большие, влажные глаза и смешно дергая треугольными, с прозрачной бахромой по краям, ушами, она лениво хлестала себя хвостом по крутым, вздувшимся бокам, отгоняя гудящий рой назойливых слепней и оводов, и меланхолично жевала травяную жвачку, неторопливо наслаждаясь течением собственной жизни.
– Я редко выхожу за пределы города, – донес до меня легкий ветерок слова Насти. – Здесь очень красиво. Жаль, что раньше я этого не знала.
Ее слова тронули мою душу, хотя не было в них ничего необыкновенного – обычные, пусть и проникновенные слова, которые мог бы произнести любой на ее месте. Но в том-то и заключалась вся их необычность для меня. Мне самому здесь очень нравилось, и я не мог остаться равнодушным к словам человека, которому здесь тоже понравилось. Узкой извилистой змейкой река стелилась под городом, нависшим над ней высоченным, оставшимся с незапамятных времен земляным валом, прозванным в народе Татарским. По его темному, покатому жирно-черноземному склону разными прямоугольниками раскиданы были старенькие, послевоенной постройки, деревенского типа домики, от которых, огороженные умелыми и неумелыми изгородями, спускались и доходили почти до самой реки огороды. Ленточка береговой полосы между ними и водой летом буйно зарастала травой, которую местные переводили на сено.
Татарский вал прорезала, разделяя его надвое, растрескавшаяся от времени асфальтовая дорога, круто спускавшаяся к возведенному лет сорок назад, выгнутому дугой, деревянному, с металлическим, решетчатым остовом мосту. По дороге в обе стороны сновали люди: взрослые и дети, старые и малые, пешие и на велосипедах, мотоциклах и мопедах, с сумками и мешками, садовым инструментом в руках, тянущие за собой разнообразные тележки. Автомобили владельцы обычно оставляли у моста, поскольку за давностью лет конструкция изрядно обветшала, и проезд по мосту на машинах был запрещен. Чтобы ни у кого не возникало соблазна нарушить запрет, посреди деревянного настила, на въезде с обеих сторон, предостерегающе выступали вверх толстые, обрезанные на высоте примерно метра и покрытые облупившейся синей краской, металлические столбики.
За рекой располагался городской стадион, на котором проводила свои игры местная футбольная команда. Огромное пространство за стадионом давно превратилось в царство дачников. Время многое изменило, и горожане, раньше вполне благополучные люди, чтобы пережить зиму, который год с энтузиазмом осваивали огородничество – в чем-то новое для себя занятие.
Мы долго шли по берегу, кое-где щетинившемуся нестройными рядками торчавших из воды камышовых зарослей, местами коричневато-сухостойных, прошлогодних. Миновали «мою» заводь, перешли по короткому, в метр длиной, составленному из двух нешироких железобетонных плит, мостику, почти касавшемуся нижним краем весело бегущего к реке ручья, и словно преодолели невидимую грань, за которой будто цвела иная жизнь. Сразу невыразимо остро пахнуло травой и полевыми цветами – за ручьем березовая рощица заканчивалась, и дальше, под самую грань горизонта до смутно темневших квадратов чьих-то чужих и далеких домов, разбавленных островками яблоневых и вишневых садов, и белой, величественной церквушки на холме над ними, простирался заливной луг, высохший и зацветший по лету. Когда-то, в прежние времена, здесь располагался городской выгон, куда пастухи выводили общественные стада. Сейчас же на лугу маячили лишь несколько коров.
Внезапно Настя остановилась и обернулась ко мне. Ее глаза крепко впились в мои, играя озорными бликами, а губы снова тронула легкая, невесомая улыбка.
– Остановимся здесь? Посидим в траве?
Мы сошли с тропинки, углубились метров на пятнадцать по лугу, выбирая подходящее место. Нашли, и я, без лишних слов, расстелил на траве захваченное с собой одеяло.
Настя первой опустилась на него, набок, совсем по-домашнему подогнув под себя ноги; следом присел и я. Некоторое время мы сидели без движения и молчали, просто наслаждаясь очарованием погожего июньского дня. Уже было не жарко, и воздух был не так густ и тяжел, как в часы полуденной истомы; время близилось к вечеру, и пронзительно-яркая, чистая, небесная синева постепенно темнела, широко подернувшись едва еще приметной лилово-фиолетовой дымкой с востока.
Наступала самая приятная, самая откровенная пора, когда жизнь вокруг отмирала и на стыке стихий счастливо щебетала и струилась вокруг; когда неизвестно откуда брались новые силы, и жить хотелось до омерзения. Настя была опьянена этим новым для нее чувством. Она то и дело вскидывала вверх голову, прикладывала козырьком руку ко лбу, щурилась и звонко смеялась, пряча под плотными, частыми ресницами повлажневший от тускнеющего, но все еще полного сил солнечного света, взгляд. Иногда на ее лоб, закрывая от меня левый глаз, косо ниспадала длинная, золотившаяся в лучах стареющего солнца, челка, которую она машинально закидывала рукой за ухо. Должно быть, челка мешала ей, но мне нравились эти волшебные, одному мне понятные мгновения.
Лицо Насти неуловимо изменялось, приобретая озорные черты робкого подростка, и проступала истинная ее натура, легкая, воздушная, прекрасная и манящая до слез. Настя же, казалось, совершенно не замечала моего интереса. Она о чем-то непринужденно болтала, весело и задорно сыпала словами. А я, рассеянно слушая ее и изредка, чаще невпопад, что-то отвечая, украдкой, стыдясь своих чувств, ловил взглядом ее лицо и думал о том, что волну восхищения и приятно волновавшей радости вызвал вовсе не чудесный день и не река с ее магической, притягательной силой. Все это было вполне обыденным, уже не раз пережитым и прочувствованным прежде; меня же переполняло иное настроение.