Последние годы Дениса Давыдова
Шрифт:
Волков никаких поручений де Санглену не давал и направил копию письма шефу жандармов, а спустя несколько дней Денису Васильевичу объявил:
— Бенкендорф распорядился через губернатора господину де Санглену приказать, чтобы впредь он не смел тревожить московских жителей таковыми поступками…
— Все это прекрасно, любезный Александр Александрович, но ежели вы помните, я желал выяснить не то, чем будет впредь заниматься господин де Санглен, а точно ли этот господин был послан на мой счет или сам собою приезжал?
— Мне кажется поступок де Санглена самовольным, — сказал Волков. — Вот послушайте, что пишет Александр Христофорович: «Я считаю долгом уведомить вас, что господин де Санглен
Это сообщение уверенности Дениса Васильевича в том, что де Санглен был к нему кем-то подослан, не поколебало. Напротив, он взглянул прямо в глаза Волкову и произнес:
— Согласитесь, в письме опять нет ясности… «Ни мною, ни вами употреблен быть не может»… А кем же?
Волков пожал плечами и ничего не ответил.
Вопрос оставался загадочным, однако, недолго. Через братьев, живших по-прежнему в столице, Денис Васильевич вскоре узнал, что де Санглен приезжал в Петербург и был милостиво принят императором, с которым имел длительный разговор. А после этого, в одной из частных бесед, старый шпион признался, что он убедил императора в политической неблагонадежности Дениса Давыдова.
Черта была подведена. Размышлять над тем, кто и зачем подсылал шпиона, более не требовалось. Причины царского недоброжелательства и подозрительности давно известны. Оправдываться не имеет смысла. Но спокойно относиться к тому, что случилось, Денис Васильевич, вполне понятно, был не в состоянии. Черные тучи беспрерывно ходили над головой, и гроза могла ударить.
Он не сомневался, что надзора над ним не прекратят, а он не давал обета молчания и в конце концов мог болтнуть лишнее. Сам знал за собой такой грешок! А голубые жандармские мундиры теперь на каждом шагу. Еще больше тайных соглядатаев. Ермолов, говоря об одном генерале, ядовито намекнул:
— Мундир на нем зеленый, а если хорошенько поискать, то, наверное, в подкладке обнаружишь голубую заплатку…
Вот эти голубые заплатки в военных мундирах, чиновничьих сюртуках и штатских фраках страшили более всего. Нет, довольно! Только в далекой от столиц деревенской глуши можно, пожалуй, чувствовать себя в большей или меньшей безопасности. Надо опять поскорей перебраться в Верхнюю Мазу. Холера как будто начинает затихать. Карантины снимают. По зимнему первопутку нужно и отправляться!
Жизнь в деревне становилась теперь необходимостью. Иного выбора не было.
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
Страсть есть преобладающее чувство в песнях любви Давыдова; но как благородна эта страсть, какой поэзии и грации исполнена она в этих гармонических стихах… Боже мой, какие грациозно-пластические образы!
Б. Белинский
Всю ночь бушует декабрьская вьюга. Бешеные степные ветры со свистом и визгом поднимают и крутят снежные тучи и под самые крыши заносят сыпучими сугробами крестьянские избенки в Верхней Мазе, где в такую непогодь редко кто спит. Мужики пытаются пробраться сквозь сугробы во двор и в хворостяные, смазанные глиной закуты, — там мычит озябшая, голодная скотина. А бабы тщетно разжигают кизяки в давно остывших печах. Тяги нет; густой едкий дым оседает в хатах, смешиваясь с чадом лучин и неистребимым запахом кислых овчин. Кричат на полатях проснувшиеся дети. Жалобно блеют одуревшие от смрада
А в большом господском доме, расположенном несколько в стороне от деревни, злая метель никого, кажется, не беспокоит. Там еще с вечера все окна надежно укрыты обитыми войлоком ставнями, а печки жарко натоплены. И давно уже потушены в доме последние огни, давно сладко спят в чистых и теплых постелях взрослые и дети, вся большая семья Дениса Васильевича Давыдова.
Не спится только ему самому… Вот уже вторую неделю лежит он, не поднимаясь, на широкой турецкой тахте в своем кабинете, стены которого увешаны оружием, портретами знаменитых полководцев и писателей, а пол устлан великолепным персидским ковром. У изголовья, на маленьком столике, стоят пузырьки и склянки с лекарствами. Стакан крепкого, остывшего чая. Тонкие ломтики лимона на хрустальной розетке. И открытый на середине томик стихов Языкова.
Денис Васильевич болен. Мучает астма, припадки которой за последнее время усилились. Дает себя знать застарелый ревматизм левой ноги. Пошаливает сердце.
Вызванный женой из Саратова модный врач-гомеопат, рыжебородый немец Клейнер, взяв за визит двести рублей, предписал строжайшую диету и абсолютный покой. В комнатах, недавно оживленных детской беготней и смехом, установилась тишина. Жена закрыла на ключ клавикорды и надела мягкие туфли. Дети ходят на цыпочках. Однако больной облегчения не чувствует, напротив, тишина начинает его угнетать.
Часы за стеной пробили три раза. Порывистый ветер глухо бьется о ставни. Слабый, колеблющийся свет ночника наполняет кабинет дрожащими полутенями. Тускло отсвечивают стекла шкафов, где собрана большая библиотека.
Денис Васильевич с открытыми глазами неподвижно лежит на спине и, заложив под голову короткие руки, предается грустным размышлениям…
Кончается 1833 год, а в следующем ему исполняется пятьдесят лет. Жаловаться на то, что полвека прожиты безрадостно для себя и бесполезно для отечества, никак нельзя. Не многим на долю выпал завидный жребий быть участником стольких замечательных событий! Он воевал бок о бок с Кутузовым, Багратионом, Кульневым, Раевским, он врубил свое имя в достопамятный двенадцатый год, да и в отечественной словесности какой ни на есть след оставил. Недавно вышел из печати первый сборник его стихотворений и в автобиографическом предисловии он с полным основанием мог дать себе такую любопытную характеристику:
«Давыдов не нюхает с важностью табаку, не смыкает бровей в задумчивости, не сидит в углу в безмолвии. Голос его тонок, речь жива и огненна. Он представляется нам сочетателем противоположностей, редко сочетающихся. Принадлежа стареющему уже поколению и летами и службою, он свежестью чувств, веселостью характера, подвижностью тридцать лет с людьми, посвятившими себя исключительно как однолеток, и текущему поколению. Его благословил великий Суворов; благословение это ринуло его в боевые случайности на полное тридцатилетие; но, кочуя и сражаясь тридцать лет с людьми, посвятившими себя исключительно военному ремеслу, он в то же время занимает не последнее место в словесности между людьми, посвятившими себя исключительно словесности. Охваченный веком Наполеона, изрыгавшим всесокрушительными событиями, как Везувий лавою, он пел в пылу их, как на костре тамплиер Моле, объятый пламенем. Мир и спокойствие — и о Давыдове нет слуха, его как бы нет на свете; но повеет войною — и он уже тут, торчит среди битв, как казачья пика. Снова мир — и Давыдов опять в степях своих, опять гражданин, семьянин, пахарь, ловчий, стихотворец, поклонник красоты во всех ее отраслях — в юной деве ли, в произведениях художников, в подвигах ли военном или гражданском, в словесности ли, — везде слуга ее, везде раб ее, поэт ее. Вот Давыдов!»