Последние истории
Шрифт:
Ида стоит, удивленная, с протянутой рукой.
Она садится на кровати. Собирает свои вещи и начинает одеваться. Холодно, Ида кожей ощущает яблочную влажность, и теперь этот запах кажется ей предвестником гниения.
Дурацкое и скоропалительное решение — ехать смотреть старый дом в такую погоду. Идиотская сентиментальность, ведь и дома-то, может, уже никакого нет — когда Ида его продавала, он едва держался. А если и есть, там наверняка живут чужие люди, приехавшие из города на зимние каникулы, и подобный визит был бы тягостен для обеих сторон. Ну, увидела бы она сени, проколотые связками лыж и лыжных палок, рюкзаки в кухне, чужие носки, развешанные над плитой. На месте кафельной печи — чугунную норвежскую печку. А то и вообще сделан ремонт, и все изменилось до неузнаваемости.
Да и останься все по-прежнему,
Ида пытается повторить ту гримасу. Осторожно опробует мышцы лица. Ищет глазами зеркальце, но в комнате ничего такого нет, и она подходит к окну. Однако лица своего в стекле не видит, а может, просто не замечает себя.
У нее на глазах из тумана проступает просторный двор, пустой, присыпанный свежим снегом, прикрытый от Идиного взгляда белым полотном. Выше, над постройками, Ида видит гору — высокую, хотя ее макушка прячется во мгле. Крутые склоны, гладкие, поросшие лишь маленькими деревцами, которые отсюда кажутся запятыми, лихорадочными штрихами на черно-белом эскизе. Они возвышаются над крышами гаражей, над постройками и праздными кранами шахты. Загипнотизированная этой картиной, Ида ждет, не обращая внимания на холод, чтобы туман поднялся еще немного и открыл наконец вершину. Но минуты проходят, а спектакль, похоже, заканчивается — серая, разбавленная белым пелена опускается мягкими медленными складками и скрывает то, что столь неохотно показала.
Ида осторожно идет вниз — лестница крутая, плохо освещенная, на ступеньках остатки красной дорожки. Пахнет горящими дровами, и когда в следующую минуту она открывает уже знакомую дверь кухни, в лицо ударяет волна теплого смолистого воздуха. Еще витает запах вареной картошки, чуть дымящейся в кастрюле на горячей плите, и благоухает каша, почти готовая — Ида проверяет, приподняв крышку. Она бы съела только запах — булькающая каша выглядит неаппетитно, серое месиво.
Хозяев нет. И лежанка собаки, Ины, пуста. Ида выглядывает в окно, но там уже поселилась туманная серость, нашествие которой она наблюдала со второго этажа. Больница, это напоминает детство и больницу с закрашенными белым стеклами.
Родители отвезли ее туда и оставили. Страшно обиженная, девочка проплакала всю ночь и весь следующий день. Потом, ослабев от плача и температуры, принялась воображать, что умерла и видит похоронную процессию и свой гроб, и, конечно, их обоих: свою красивую нервную мать, теперь сломленную горем и раскаивающуюся, ах, до чего же горько раскаивающуюся, и отца, закрывающего лицо мокрыми от слез ладонями, и всех школьников, и учителей, и врачей, и медсестер. Мысль о собственной смерти приятна, она терпко-сладкая, точно молодой крыжовник, точно первые яблоки.
Через такие окна ничего не разглядишь. Так что Ида сидит за накрытым потертой клеенкой столом и осматривает помещение в ожидании, пока закипит вода. Ничего лишнего, никакой роскоши — разве что календарь: крикливые цвета, фотографии деликатесов. На март выпадает рыба на овальном блюде, ее мертвое запеченное тело оживляют желтые кружочки лимона и зеленые веточки петрушки. Зеленое и желтое на календаре — единственные яркие пятна в этой бесцветной кухне, ослепшей, с бельмами на окнах. Над плитой развешаны на крючках фаянсовые кружки: Ида снимает одну и наливает воды из крана. Жадно выпивает, потом еще, и еще полкружки. Оглядываясь на чайник, отправляется на поиски туалета, выходит в темные холодные сени. Нет, не здесь — она открыла дверь в какую-то кладовку, заставленную картонными коробками. Но ведь вчера Ида была в ванной, она должна быть где-то тут. В этот момент входная дверь открывается, сперва стремительно вбегает тот большой белый пес, а вслед за ним на пороге появляется Ольга с больной собакой на руках — ледяной туман вплывает в сени, призрачным молочным облачком торопливо протискивается мимо ее небольшого тела. Ида поспешно открывает дверь в кухню, пробормотав «Доброе утро». Старушка благодарит и добавляет:
— Последняя дверь налево.
После чего скрывается с Иной в кухне.
Ванная аскетичная, холодная. На полу стоит электрический тепловентилятор — пропеллер принимается за дело неохотно, с усилием и скрежетом.
В маленьком зеркале над умывальником Ида разглядывает свое лицо. Никаких повреждений нет, но что-то в нем изменилось, быть может, виной тому тусклое освещение, как и везде в доме. Лицо кажется ей не чужим, а другим, словно бы не заслуживающим пристального внимания, смазанным — привычный предмет, который скучающие глаза постепенно перестают замечать. Ида касается поверхности зеркала, лицо прячется под пальцами, потом возвращается, по-прежнему никакое, расплывчатое. Она начинает поочередно ощупывать руки, живот, проверяет упругость грудной клетки, мягкость шеи — не сломано ли что-нибудь, не болит ли, не бьет ли тревогу. Ноги, ступни, колени, ляжки, промежность, ягодицы, бедра. Везде тишина.
Она видит себя. Волосы до плеч, прямые, седина прикрыта краской «естественный цвет», «Велла» или «Шварцкопф», номер пять ноль, кажется, «светлая шатенка» — к такому оттенку привыкла за годы кожа лица. Шея — вся в морщинах, словно опутана тонкими нитями. Этот процесс приостановить не удалось, кремы и массажи оказались бессильны. Руки стали меньше, слабее, укрывавшая их ткань одрябла и теперь, под собственным весом, начала опускаться к более укромным местам. Груди — Ида уже редко обращает на них внимание — приняли форму слезинок, капель из мягкой нежной замши. Да, сейчас она замечает: тело устремлено к земле, словно все его части, утомившись, спокойно отказались от повседневных схваток с земным притяжением. Да, говорит тело, я сдаюсь, иду тебе навстречу, больше не сопротивляюсь, ветшаю, клонюсь, горблюсь, падаю на колени и в конце концов приникаю животом, лицом и бедрами к земле, простираю руки: всоси меня, позволь впитаться, раствориться, дай обратиться в частички влаги, просочиться внутрь и там остаться.
Ида касается груди, в том месте, где под ребрами — сердце. Больное сердце, как она полагает, сердце, готовящееся ее убить. Хорошо всю жизнь знать причину будущей смерти. Время от времени, по каким-то загадочным причинам, происходит репетиция.
Начинается с дрожи в грудной клетке. Сердце бьется там, словно запертая в коробочке пчела, что вслепую колотится о стенки, жужжит и гудит, пока не свалится в изнеможении. Это продолжается секунд десять, иногда дольше, потом сердце надолго замирает. Ида лежит в темноте, потому что обычно все случается ночью. Пробная смерть — внезапная белая тишина. Страшно только пока сердце трепещет, это результат движения, дрожи, нарушения ритма. Эмоция — всегда производная определенного состояния тела, никогда наоборот, — обнаруживает Ида. Сердце останавливается — и страх исчезает. Тогда приходится зажигать свет — ей интересно, неужели сердце на сей раз действительно встало, не галлюцинация ли это, истерия или ипохондрия. И означает ли это, что она умерла. Подушечка пальца находит в небольшом желобке между венами знакомую точку. Пульс отсутствует, ничто не колеблет гладкую теплую кожу. Сердце и правда не бьется.
— Знаете, не может сердце остановиться. Вам, должно быть, показалось, — говорит молоденькая медсестра, заполняя карту. Однако во взгляде ее читается невольное уважение, каким мы дарим не вполне внятные нам явления.
Теперь она сидит в приемной, обхватив левой рукой запястье правой. Соответствие идеальное: запястье как раз умещается в кольцо, образуемое большим и указательным пальцами. Ида касается округлой выступающей кости, даже, пожалуй, косточки, шариком выпирающей из-под кожи. «Как она называется и что у меня с ней общего?» — задумывается. Она сердится, потому что врач опаздывает. В какой степени эта кость с неведомым именем и неясной сутью является Идой? Останется ли она собой и без этой косточки? А без какого органа — нет? Без сердца? Без мозга? Надо спросить доктора.