Последние капли вина
Шрифт:
– Заставишь ли пьяницу знать меру, подливая ему вина?
– Между нами говоря, Ферамен считает, что три тысячи - слишком мало. Пусть эти слова не выйдут за дверь. Но сам принцип разумен - это аристократия, правление лучших.
– Платон тоже верит в правление лучших. Когда он услышал, что у Лисия отобрали оружие, он говорить не мог - от стыда.
– Нечего мне тут повторять Платона, как будто он какой-то философ, буркнул отец.
– Я уже достаточно наслушался о твоих друзьях из лавки благовоний.
Но работа по-прежнему должна была продолжаться; назавтра, рано утром я уехал в усадьбу, взяв напрокат мула, и остался там ночевать.
Среди могил, в полумраке затмения, я чувствовал себя, как в Аиде. Волосы зашевелились у меня на затылке. Анаксагор говорил, что это всего-навсего темное тело луны проходит перед солнцем. Я мог верить его словам - но в ясное утро, прогуливаясь по колоннаде.
А затем в этой холодной сизой тени я увидел приближающуюся по Священной дороге похоронную процессию. Она была длинной, видно хоронили человека заметного; шествие продвигалось медленно, в глубоком молчании люди были подавлены и горем, и страхом. Лишь за похоронными носилками молодая жена, ослепшая от слез, рвала на себе волосы и рыдала в голос.
Я подождал, пока носилки минуют меня. На них лежало тяжелое тело несли шесть сильных мужей, и все же плечи их сгибались под тяжестью. Теперь, когда они оказались близко, я узнал их всех, ибо каждый здесь был олимпийским победителем: борцом, кулачным бойцом или панкратиастом. А на носилках, на лбу у покойника, лежал венок из оливковых ветвей.
Я стоял и в последний раз смотрел на посуровевшее лицо Автолика - при жизни редко когда на нем не сияла улыбка. Сейчас он выглядел как древний герой, вернувшийся судить нас. Сумрак все густел, я едва различал уже его оливковый венок и окаменевшие губы. На носилках позади высились грудой его награды и венки с лентами. Когда и эти носилки миновали меня, я присоединился к провожающим и обратился к человеку, который шел рядом:
– Я был в деревне. Как он умер?
Он покосился на меня - и даже в сумерках я разглядел в его глазах недоверие и опаску.
– Он вышел вчера погулять. Вот и все, что я знаю.
– И отвел глаза.
Темнота достигла предела. Птицы молчали; где-то выла перепуганная собака; женские рыдания, казалось, заполнили всю землю и достигали низкого неба. Я думал: "Лисандр оправдал его. И Каллидий этого не делал, ибо спартанцы, даже когда ненавидят, подчиняются приказу. Это был подарок Каллидию, чтобы заслужить его благосклонность. Это сделали афиняне".
А потом я сказал в душе: "Так приди же, владыка Аполлон, целитель и сокрушитель, приди в своем черном гневе, как пришел ты в шатры у Трои, шагнув с утесов Олимпа, словно наступающая ночь. Я слышу, как колчан у тебя за плечом сотрясается при каждом шаге и стрелы стучат сухим стуком смерти. Стреляй, Владыка Лука, и не останавливайся выбрать цель, ибо, куда ты ни ударишь в этом Городе, всюду попадешь в человека, который больше достоин смерти, чем жизни".
Но тень сошла с лица солнца, и когда мы опускали Автолика в могилу, уже снова запели птицы.
Мне казалось тогда, что душа Афин лежит, распростершись в пыли, и не может уже пасть ниже. Но несколько дней спустя я зашел домой к Федону. Его не было, но я обнаружил несколько новых книг и принялся читать, дожидаясь хозяина. Наконец в дверном проеме показалась его тень, и я встал поздороваться.
Он посмотрел на меня мимоходом, словно пытаясь припомнить, кто я такой, а потом заходил по комнате взад-вперед. Руки его были стиснуты; в первый раз за много лет я заметил, как он прихрамывает от старой раны. Он прошел туда и обратно несколько раз, наконец заговорил. Даже на скамьях боевой триремы я не слышал ничего подобного. Когда он работал у Гурга, то ни разу не произнес ни единого слова, которое не могло бы прозвучать на приличном ужине. А теперь из него хлынули все помои и грязь публичного дома, бесконечным потоком - я уж подумал, что он никогда не остановится. Через некоторое время я перестал слушать - не потому, что его слова оскорбляли меня, а из страха перед новостями, которые последуют, когда он перестанет ругаться. Наконец я поймал его за руку, когда он пробегал мимо, и спросил:
– Кто умер, Федон?
– Город!
– выкрикнул он.
– Город умер и воняет! Но труполюб Критий держит свою мать над землей. Они приняли закон, запрещающий обучать логике!
– Логике?
– переспросил я.
– Логике?!
– У меня это не укладывалось в голове, как если бы он сказал, что есть закон, запрещающий быть человеком.
– Но кто может запретить логику? Логика существует.
– Ну так иди на Агору и посмотри. Там стоит извещение, высеченное на мраморе, объявляющее преступлением обучение искусству слов.
– Он разразился смехом; "такое лицо встретишь только в темном лесу", как однажды выразился Лисий.
– О да, это правда. Ну как, научил я тебя чему-нибудь новому, Алексий, только что? Выучи, запиши - это речь раба. Я открываю школу в Афинах; стань моим первым учеником, и я возьму тебя бесплатно.
Его смех словно разорвался; он резко опустился на свою рабочую скамью у стола и уронил голову на руки среди тростниковых перьев и свитков.
Наконец он выпрямился и проговорил:
– Прости, что я устроил тут представление. Во время осады, когда каждый день человек ощущал, как вытекают из него силы, у него находилось больше душевной стойкости. Мне кажется, нехватка надежды лишает мужества сильнее, чем нехватка пищи.
Я наполовину забыл рассказанные им новости - меня поразила его боль, ибо он был дорог мне.
– Но, Федон, что тебе так горевать? Если боги прокляли нас, тебе-то какое дело? Мы пролили кровь твоих родных, а тебе сделали наибольшее из всех зол.
Но он ответил:
– Я думал о Городе.
– Отправляйся назад на Мелос, потребуй у спартанцев землю своего отца. Ты там найдешь больше свободы, чем здесь.
– Да, - произнес он.
– В самом деле, поеду, почему бы и нет? Только не на Мелос - ничто не заставит меня снова увидеть его. Может, отправлюсь в Мегару, изучать математику, а потом в какой-нибудь дорийский город - учить детей.
– Он поднялся и начал складывать свитки на столе. Потом улыбнулся: Да что это я болтаю?.. Сам знаешь, я никогда не покину Афины, пока жив Сократ.