Последние поэты империи: Очерки литературных судеб
Шрифт:
Я долго не мог решить, стоит ли мне писать об этой книге и об этом поэте. Книга его стихов мне, безусловно, понравилась, но скорее своей откровенностью, чем жизненной позицией. Сам поэт производил куда более сложное впечатление. В жизни он как бы оборонялся ото всех сразу, избегал близкого общения. Запланированная беседа с ним срывалась раз пять, пока я не понял, что эта беседа Игорю Шкляревскому не нужна, и не потому, что предполагаемый собеседник ему чужд, а потому, что сам жанр беседы — это попытка прорваться в глубоко запрятанный мир поэта, заглянуть в его личную жизнь. Насколько я понял, он вообще редко кому в жизни давал интервью. И вся его общественная жизнь — это искусные баррикады, ничего не проясняющие в нем самом. Пусть он числится сопредседателем одного из союзов писателей, членом жюри разных премий — это все по касательной.
Стою одинокий. Счастливый.
До города долго идти.
Вода и плакучие ивы…
Дорога блестит впереди.
Плывут, окликают, рыдая,
вечерние звуки вдали.
Прохлада. Дорога пустая,
и сердцу не надо любви.
(«Стою одинокий. Счастливый…»)
Это, думаю, одно из программных стихотворений поэта. Дело не в том, что поэт лишен дара любви, скорее он устал от тяжести ее креста. Подводя некоторые итоги в свои шестьдесят лет, Игорь Шкляревский не случайно в книгу лучших стихов, изданную книжной серией журнала «Арион» в 1997 году, отобрал такие, как «Стою одинокий. Счастливый…», «Люблю озера без людей…», «С утра молчит мой телефон…», «Утопая в безднах одиночества…», «Ни души. Только свежесть безлюдья…» и так далее. Потому и стихи его воспринимаются лучше не на шумных вечерах, не с голоса, а в таком же молчаливом диалоге со страницей. Поэт заносит на лист свою напряженную тишину.
Зачем я здесь и почему
с тобой через полоску света
из тьмы перехожу во тьму?
Ни от кого не жди ответа.
(«Несогласие»)
Всем злым людным городам поэт безусловно предпочитает безлюдье природы. Он готов даже бокал поднять:
За то, что синяя вода
нас отделяет иногда
от болтовни и от позора,
за то, что мы еще не скоро
вернемся в злые города,
за одинокие озера…
(«Давайте выпьем, господа…»)
Может быть, это одно из главных состояний конца XX века? Может быть, сегодня Игорь Шкляревский — молча читаемый поэт, который даже не знает таких же, как он сам, одиноких читателей? Мне не так важно разбирать его рифмы, его графику, строфику, вернее, это тоже важно, но прежде всего необходимо видеть лицо автора, лицо стиха. Хочу чувствовать настроение стиха. Почему его цикл девяностых годов называется «Прощание с поэзией»? Что привело его к столь желаемому одиночеству? Ведь и в «звучанье чистой русской речи», и в «баркалабовские грозы» он уходит от людей. Ему проще переговариваться с героями «Слова о полку Игореве», с великими своими предшественниками Лермонтовым и Баратынским, чем со сверстниками по поколению.
Земные взоры Пушкина и Блока
устремлены с надеждой в небеса,
а Лермонтова черные глаза
с небес на землю смотрят одиноко.
(«Земные взоры Пушкина и Блока…»)
Ему проще говорить с природой, шептаться с журавлями, перемигиваться с подосиновиками, чем раскрывать свою душу даже перед друзьями. Вот чисто шкляревский мотив:
С утра молчит мой телефон,
как будто провод подключен
к холодным белым облакам,
к полям и дорогим могилам…
И я звоню березам, ивам,
звоню на Умбу — валуну!
В Карелию звоню — заливам.
Что мне людская болтовня
с ее корыстью затаенной!
— Алло, алло… И журавли
курлычут в трубке телефонной.
(«С утра молчит мой телефон…»)
Все у Бога получилось: и одуванчики, и стрекозы, а вот люди не получились. «И сияет на небе вечернем угасающее отчаяние…»
Вот такой печальный получился у Игоря Шкляревского юбилейный сборник стихов, очень просто названный — «Стихотворения». То ли прощание поэта со своими читателями, то ли разговор на чистоту, когда все ранние завесы, маски сбрасываются, когда уже не хочется оборонительно мимикрировать… И через этого позднего Шкляревского по-иному читаются все его былые победные стихи…
И все же, возможно, я и не решился бы заняться разгадкой Шкляревского, оставив его читателей наедине со стихами, не подоспей свежий номер журнала «Наш современник» с искренней, исповедальной, уважительно-требовательной главой воспоминаний Станислава Куняева «В нашей дружбе и волчьей и нежной…» из его будущей книги «Поэзия. Судьба. Россия». Не знаю, с какими чувствами прочел ее сам Шкляревский, может, что-то его больно задело, чему-то оказался рад. Тут и признание его недюжинного таланта, и доверительность былой дружбы, и горечь затянувшегося расставания. Настоящая дружба, как и настоящая любовь, так просто, без зарубок, без незаживающих ран не уходит. Для меня эти воспоминания оказались истинным путеводителем по поэзии Игоря Шкляревского. Игорь отбирал свои лучшие стихи для итогового сборника, Станислав Куняев дал живой образ самого поэта. Стало понятнее его одиночество.
Так случилось, что он очень остро пережил свое детдомовство. До сих пор не любит говорить о своем детстве, о своей биографии. Станислав Куняев пишет: «Постепенно я узнал о причинах его гневных вспышек в разговорах с матерью и отцом. Сначала из стихов. „Год 52-й играет на трубе. Поет над головой в сиротской синеве“, „Я о детдомовце забыл“, „Остриженные все под ноль“, „Плачут сиротские горны“, „Там вечерами хор детдомовцев поет“, „Стоит монастырь за Днепром. Веселый советский детдом“, „Словно я убежал из приюта“… Случилось так, что, когда родился его младший брат и заболел отец, Ксения Александровна (его мать. — В. Б.) вынуждена была на какое-то время отдать Игоря в послевоенный интернат. Ребенок стал как бы сиротой при живых родителях. Что он там, тщедушный, болезненный подросток, пережил — одному Богу известно, но когда я все это уяснил, мне стал понятен жалостливый, неизбывно виноватый взгляд матери на взрослого, почти тридцатилетнего мужчину, ее покорное молчание в ответ на приступы порой почти беспричинной ярости…»
С тех пор он и привык уходить от людей в лес, в стихи и в книги.
Вода смотрела мальчику в глаза,
испуганно моргая тростниками,
прошла гроза, и не было людей.
На сиротливой отмели песчаной,
забыв себя, сидел он перед ней…
(«Вода смотрела мальчику в глаза…»)
Вот такому мальчику, который после детдома долго еще «оцепенев, он смутно вспоминал себя — еще до своего рождения», суждено было стать поэтом, суждено было бороться в мире людей. Вот почему он с радостью взялся за перевод «Слова о полку Игореве», скорее не как филолог, книжник, любитель древности, а как человек, ищущий себе собеседника среди таких же одиноких природных людей. «С детства я жил где-то на границе города, леса и реки. Когда я занимался переводом, я внимательно изучал природу, запечатленную в „Слове“, и это отражено в книге. Деревья, птицы, травы, воды рассказали мне столько об авторе, что я осмелился даже нарисовать его портрет… Я считаю, что это был ловчий, потом это называлось сокольничий…». Сам Игорь Шкляревский тоже ловчий в нашей поэзии конца века, сокольничий в своем поколении детей 1937 года. «А ведь „Слово“ все заполнено пространством, грозами, природой. Мне легче было его читать, чем некоторым „кабинетным“ ученым-исследователям. При том, что они превосходят меня в знании древнерусского языка, исторических подробностей».