Последний день
Шрифт:
– А палач-то этот самый, он, что ж, жалованье получает?
– А как же. И харчи и одежу дают отличную.
– Смотри, отдышит, - пошутил Андреи и пошел к лошади, трещавшей сушью в чаще старого вишенника.
– Небось, - сказал Петр и крикнул Сашке: - Готово, что ль?
Вместе с мраморными и желтыми, сухими и мокрыми листьями он потащил собаку к яме. Закидав яму землей, Сашка стал утаптывать ее, и влажная земля дышала под его сапогами.
– Ну, вечная память, - сказал он.
– Нам жить, поживать, тебе гнить.
И,
– С одной, Борис Борисыч, управились, закопали, - весело крикнул Сашка Воейкову, все еще сидевшему на крыльце.
– Чего ржешь, болван?
– строго осадил его Воейков. Как так закопали? Кто вам приказывал закапывать? В ельнике, на елках повесить всех и так и оставить. Слышишь?
– Слушаю, - ответил Сашка и кинулся помогать Петру. Ну, скорей, что ль!
– крикнул он шепотом.
К трем часам покончили со всеми собаками. Теперь старая усадьба, тихая, безлюдная, дремлющая под лаской теплого апрельского солнца, была совершенно пуста. Возбужденные, уморившиеся работники шли по аллее и считали, сколько им приходится за работу.
– Ничего, отлично, - говорил Петр с сумрачной веселостью.
– Полтора целковых. Будет нам на поминки полный обед с закуской.
Воейков, с обнаженной головой, стоял у крыльца, крестился и кланялся дому.
– Прощайте, - строго сказал он, оборачивая свое энергичное темное лицо к подошедшим.
– Кончили?
– Кончили, - ответили работники в один голос, снимая картузы.
– Получите.
Принимая деньги, Сашка поцеловал его смуглую руку с истончившимся обручальным кольцом. Воейков, не меняя выражения лица, обнял его и поцеловал в губы. Кивнул Петру. На мгновение глаза его перекосились, подернулись мутью. Но, надев картуз, он стал еще строже и еще тверже сказал:
– Теперь можете идти. Я не велел Мирону заезжать за мной. Сам к нему зайду, от него и на станцию поеду. Я не телеги стыжусь, а просто... не желаю...
И пошел к воротам, не оборачиваясь.
Сашка сбегал в лавку, и лавочник ржавым топором отрубил ему на пороге кусок мокрой соленой свинины. Петр поджидал его возле винной лавки, на выгоне, близ усадьбы. И, закусывая, они долго сидели на мелкой и яркой весенней траве. Вечер наступал розовый. Холодел воздух, и слышнее шумели, кричали грачи на старых деревьях в сыроватых низах сада. За сквозными верхушками их уже сияла небольшая ясная луна. А за рекой, в золотом чистом блеске, садилось солнце, - и в странно молчавшей усадьбе оранжево пламенели стекла настежь растворенного мертвого дома.
Ростовцев, с приказчиком, на беговых дрожках, приехал поздно, когда деревня вся спала. В тишине чуть звенела гайка на его колесе, когда он шагом въезжал на бывший воейковский двор. У крыльца он остановился и, с трудом слезая, передал вожжи назад, приказчику. Приказчик поехал ксараю отпрягать, а он, в чуйке и глубоком теплом картузе, разминая онемевшие от долгого сидения ноги, вошел в дом. Поклонился и он дому, снимая картуз и набожно роняя волосы на пороге полных мутного лунного света комнат. Всюду были завалены драными обоями полы в них. Проходя комнату за комнатой, внимательно и уже по-хозяйски, строго вглядываясь во все углы, он отшвыривал шуршавшие куски сапогом и, качая головою, с искренней горечью, бормотал:
– Ах, мошенник! Ах, невежа!
В полусумраке казалось, что комнатам конца нет. Было жутко в обезображенной пустоте их, в этом остове разоренного чужого гнезда, столько лет жившего своей особой и для всех Ростовцевых загадочной, недоступной жизнью. Ростовцев повернул назад, вышел, горбясь и хмурясь, на крыльцо и, волнуемый нетерпением поскорее осмотреть все, теперь свое, собственное, пошел в сад, взглянул на цвет яблонь: очень надеялся на сад в этом году. Но при розоватой луне даже зоркие глаза Ростовцева не могли отличить мелкого бело-розового цвета от нагих сучьев и почек. Он постоял, потянул носом, надеясь взять обонянием. Цветом пахло, но слабо. Сильней пахло холодной влажной землей, свежестью молодой травы. В глубокой тишине четко и осторожно отдавалось по саду чоканье соловья, пробующего в низах голос. Ночь была нежная, светлая, лунная, чуть туманная. Далеко сквозил сад-и, повернувшись к ельнику, Ростовцев вдруг почувствовал, как у него зашевелились под картузом волосы: на сумрачной чаще высоких густых елей стояло пять длинных бледно-голубых привидений. Вне себя от страха, он двинулся на них... А через минуту уже шел назад и бормотал с еще большей горечью:
– Ах, мошенник! Ах, невежа!
– Думал в доме лечь, - нарочно громко, на весь двор, сказал он, выходя на середину двора.
– Да ну их к черту. Там жуть, безобразие. Все ободрал, старый дурак, собак всех повешал... Пойдем в избу, авось наше дело не барское.
– Корысть не велика, - громко и весело ответил приказчик, подходя к нему.
– Уж чего, чего, а собак-то наживем... С новосельем вас, Григорий Кискентиныч!
– сказал он, снимая картуз.
– Ну, будя, будя!
– притворно-сердито ответил Ростовцев.
– Пойдем-ка спать...
Бросая на росистую траву две тени, они пошли в кухню. Там, на лавке, при лунном свете, они закусили колбасой и белым хлебом, отрывисто переговариваясь, и легли голова к голове на лавке возле окон, положив вместо подушек свернутые чуйки. Нужно было встать пораньше, чтобы встретить подводы из города и начать приводить усадьбу в порядок.
Но от нетерпения ночь казалась Ростовцеву бесконечной. Он просыпался и с тоской видел розовый лунный свет все на том же месте - на своих голенищах. А засыпая, вздрагивал: стеной вставала перед ним черно-зеленая чаща ельника, а на ней, в ее строгом сумраке, - висящие собаки. Он повертывался с боку на бок и сердито ухмылялся своему малодушию.
Капри. 1. 2. 1913.