Последний год Достоевского
Шрифт:
«И эти чувства и мысли, – продолжает Тимофеева, – неудержимо просились наружу, но их не пускала железная воля этого тщедушного и плотного в то же время, с широкими плечами, тихого и угрюмого человека. Он был весь точно замкнут на ключ – никаких движений, ни одного жеста, – только тонкие, бескровные губы нервно подергивались, когда он говорил» [132] .
Ни один воспоминатель, говоря о Достоевском 1873 года, не употребляет слово «старик».
Вообще 1873 году повезло на воспоминания: о Достоевском – редакторе «Гражданина» свидетельствует и метранпаж типографии, где печатался этот журнал, – Михаил Александрович Александров.
132
Т-ва В.В. <О. Починковская, В. В. Тимофеева>. Год работы с знаменитым писателем //
«Между прочим, как неоднократно впоследствии мне приходилось наблюдать, – пишет Александров, – Фёдор Михайлович перед незнакомыми ему людьми любил выказать себя бодрым, физически здоровым человеком, напрягая для этого звучность и выразительность своего голоса.
– Хорошие ли у вас наборщики? – спросил меня Фёдор Михайлович таким искусственно напряжённым голосом, в котором, однако, нетрудно было заметить старческую надтреснутость».
Возраст прежде всего даёт себя почувствовать в звуке – тогда, когда волевым усилием он пытается преодолеть давнюю физическую усталость.
«С первого взгляда, – замечает М. А. Александров, – он мне показался суровым и совсем не интеллигентным человеком всем хорошо знакомого типа, а скорее человеком простым и грубоватым… меня прежде всего поразила чисто народная русская типичность его наружности…» [133]
Страхов говорит, что Достоевский, «несмотря на огромный лоб и прекрасные глаза, имел вид совершенно солдатский, то есть простонародные черты лица» [134] . Тимофеева повторяет это определение почти дословно: лицо Достоевского напоминает ей «солдат – из «разжалованных»… тюрьму и больницу» [135] . И, не сговариваясь с ними, – Всеволод Соловьёв: «Лица, производящие подобное впечатление, мне приходилось несколько раз видеть в тюрьмах – это были вынесшие долгое одиночное заключение фанатики-сектанты» [136] .
133
Александров М. А. Достоевский в воспоминаниях типографского наборщика в 1872–1881 годах // Русская старина. 1892. № 4. С. 178–182.
134
Биография… С. 181 (первая пагинация; в тексте ошибочно: 271).
135
Исторический вестник. 1904. Февраль. С. 490.
136
Соловьёв Вс. Указ. соч. С. 35.
В обликах Тургенева и Толстого удивительным образом сочетались русские простонародные черты с чертами высокого аристократизма. В облике Достоевского последние начисто отсутствуют. Его «простота» уравновешивается чистой духовностью – и ничем иным.
X. Д. Алчевская, впервые увидевшая Достоевского в мае 1876 года, так передаёт свои впечатления: «Передо мной стоял человек небольшого роста, худой, небрежно одетый. Я не назвала бы его стариком: ни лысины, ни седины, обычных примет старости, не замечалось; трудно было бы даже определить, сколько именно ему лет; зато, глядя на это страдальческое лицо, на впалые, небольшие потухшие глаза, на резкие, точно имеющие каждая свою биографию, морщины, с уверенностью можно было сказать, что этот человек много думал, много страдал, много перенёс. Казалось даже, что жизнь почти потухла в этом слабом теле» [137] .
137
Алчевская X. Д. Передуманное и пережитое. Дневники, письма, воспоминания. Москва,1912. С. 74.
К 1880 году происходит заметное физическое постарение Достоевского; одновременно всё мощнее выступает наружу его духовная природа.
Если ещё в начале семидесятых годов Достоевский кажется современникам весьма болезненным человеком, то к 1880 году это впечатление резко усиливается. Один из свидетелей Пушкинского праздника говорит о «худом, пергаментно-жёлтом, скрюченном болезнью» [138] ораторе. Во всяком случае, все без исключения отмечают бросающуюся в глаза физическую немощь Достоевского (может быть, по контрасту с тем потрясающим впечатлением, которое произвела Пушкинская речь).
138
Буква (И. Ф. Василевский).
В 1880 году слово «старик» вполне приложимо к нему: он выглядит на свои годы.
Остаётся вместе с Крамским пожалеть, что «нет портрета последнего времени, равного перовскому» [139] . Этот знаменитый (1872 года) портрет очень нравился самому натурщику. Анна Григорьевна утверждает, что Перов «сумел подметить самое характерное выражение… которое Фёдор Михайлович имел, когда он был погружён в свои художественные мысли» [140] . Правда, находились любители, приглашавшие «публику идти на выставку в Академию художеств и посмотреть там портрет Достоевского работы Перова, как прямое доказательство, что это сумасшедший человек, место которого в доме умалишённых» [141] .
139
Крамской И. Н. Письма, статьи в 2-х томах. Т. 2. Москва, 1966. С. 256.
140
Достоевская А. Г. Указ. соч. С. 219.
141
Соловьёв Вс. Указ. соч. С. 40–41.
Крамской считает, что в последние годы лицо Достоевского сделалось ещё значительнее, ещё глубже и трагичнее» [142] . В подтверждение своих слов он указывает на одну из его последних фотографий. Она сделана в Москве 9 июня 1880 года – на следующий день после Пушкинской речи.
Фотография Панова – одно из самых поразительных и, думается, самых «адекватных» изображений Достоевского. При всём своём техническом несовершенстве она почти художественно передаёт «геометрию лица»: порой кажется, что портрет выполнен кубистом. Ни одной мягкой, расплывчатой линии – всё жёстко огранено, угловато, костисто. Глаза посажены столь глубоко, что их почти не видно из-под твёрдых надбровных дуг. Асимметрия лица ещё более усиливает сходство с живописью кубистов.
142
И. Н. Крамской. Его жизнь, переписка и художественно-критические статьи. 1837–1887. Санкт-Петербург, 1888. С. 669.
Ни на одном фотографическом портрете Достоевского нельзя заметить такой духовной концентрации, такой внутренней силы, как на снимке 1880 года.
Но вот странность: носитель этой исключительной силы, по-видимому, нимало не заботится о том, чтобы обставить своё духовное «я» хоть какими-то атрибутами внешней торжественности. Напротив: его житейское поведение как бы намеренно разрушает тот возвышенный образ мыслителя и пророка, представление о котором присуще русскому интеллигентскому сознанию.
«Он не вполне сознавал свою духовную силу, – пишет Е. А. Штакеншнейдер, – но не чувствовать её не мог и не мог не видеть отражения её на других, особливо в последние годы его жизни. А этого уже достаточно, чтобы много думать о себе. Между тем он много о себе не думал, иначе так виновато не заглядывал бы в глаза, наговорив дерзостей, и самые дерзости говорил бы иначе. Он был больной и капризный человек и дерзости свои говорил от каприза, а не от высокомерия. Если бы он был не великим писателем, а простым смертным и притом таким же больным, то был бы, вероятно, так же капризен и несносен подчас, но этого бы не замечали, потому что и самого его не замечали бы» [143] .
143
Штакеншнейдер Е. А. Дневник и записки (1854–1886). Москва – Ленинград, 1934. С. 456.
Толстой и Тургенев – особенно на склоне лет – никогда не позволяли себе таких выходок, как Достоевский. Отсюда отнюдь не следует, что их поведение отличалось какой-то особой преднамеренностью или театральностью. Просто оба писателя хорошо знали свои, как бы сказали теперь, социальные роли. Они никогда не забывали, кто они такие.
Достоевский тоже пытается помнить об этом; однако он всё же плохой «социальный актёр» – его непосредственность перевешивает необходимый минимум лицедейства; отсюда – срывы.