Последний год Достоевского
Шрифт:
Юному представителю дома Романовых (будущему поэту К.Р., автору песни «Умер бедняга! В больнице военной…») исполнилось недавно двадцать лет. Пущенный по морской службе, он тяготел, однако, к изящной словесности. Он был поклонником Достоевского. Последнему в свою очередь льстило это знакомство.
Великий князь приглашал к девяти часам. Между тем вечер Литературного фонда начинался в восемь. Теоретически можно было бы успеть, если поторопиться и читать одним из первых. Но этого чтец не любил: он привык относиться к делу серьёзно.
Приходилось выбирать между августейшим приглашением и общественным долгом.
«Ваше Императорское Высочество, – отвечает Достоевский, – я в высшей степени несчастен, будучи поставлен в совершенную невозможность исполнить желание Ваше и воспользоваться столь лестным для меня приглашением Вашим».
Он пишет слогом, приличествующим
258
Там же.
Последнее несколько преувеличено: как-никак «остаётся» ещё Тургенев; однако великому князю подробности знать не обязательно.
Итак, он выбирает Литературный фонд.
По настоянию публики он повторил отрывок, читанный 9 марта. Впечатление было не менее сильным. «Во многих местах, – сообщало «Новое время», – чтение прерывалось едва сдерживаемыми рукоплесканиями и восторженными криками, и только опасение за целостность, так сказать, впечатления останавливало их» [259] .
259
Новое время. 1879. 18 марта.
До нас не дошёл голос Достоевского (он, в отличие от Толстого, не дожил до появления граммофона); не известно также ни одной фотографии, которая запечатлела бы его на эстраде. Поэтому о сценическом воздействии его личности мы можем судить лишь по отзывам очевидцев. И все они сходятся на одном: он был гениальный исполнитель.
Но тайна, увы, утрачена. Никакие внешние описания не в силах, по-видимому, передать секрет этого поражающего современников лицедейства, которое даже трудно назвать лицедейством в обычном смысле. «Разве я голосом читаю?! Я нервами читаю!» [260] – обмолвился он однажды, и это признание объясняет многое. Не актёрство как таковое, не мастерство, не «сумма приёмов», то есть не искусство, явленное как бы отдельно от «всего остального», а целостное переживание, та мера правды, которая «не читки требует с актёра, а полной гибели всерьёз».
260
Мошин А. Новое о великих писателях. (Мелкие штрихи для больших портретов.) Санкт-Петербург, 1908. С. 72.
«Читает он и говорит мастерски, – свидетельствует де Воллан, – за душу хватает его тихий надтреснутый голос, чувствуется, что перед вами глубоко страждущий человек, даже больной человек, не шарлатан фразы, а глубоко несчастный человек» [261] .
Печать личного страдания, но вызванного не только субъективными причинами. Его собственная «несчастность» могла бы лишь разжалобить публику, не больше. В его боли, столь ощутимой при выговаривании им своего текста, нечто сверхличное, общее, касающееся всех. Это дуновение мирового неблагополучия, настигающее слушателя и заставляющее его усомниться в благополучии собственного бытия.
261
Голос минувшего. 1914. № 4. С. 125.
16 марта закреплялось то, что было достигнуто 9-го. И этот успех был ещё более важен: по-видимому, на настроении публики никак не сказался скандал на тургеневском обеде.
«Гипноз окончился, – вспоминает очевидец, – только тогда, когда он захлопнул книгу (очевидно, это всё-таки была рукопись, так как апрельский «Русский вестник» ещё не выходил. – И.В.). И тогда началось настоящее столпотворение: хлопали, стонали, махали платками, какая-то барышня поднесла пышный букет, кому-то сделалось дурно…» [262]
262
Щеглов Ив.
Итак, во-первых, выясняется, что в обморок падали не только после Пушкинской речи. Во-вторых, следует остановиться на букете: он того заслуживает.
Как было сказано, в вечере участвовал и Тургенев (его опять приветствовали стоя): он прочитал «Бирюка». Но гвоздём программы должно было стать совместное исполнение Тургеневым и М. Г. Савиной сцены из тургеневской «Провинциалки».
Публика ждала необычного дуэта с нетерпением (он значился в самом конце программы). «Все распорядители, – вспоминает партнёрша Тургенева, – то есть литераторы и даже Достоевский… пошли слушать в оркестр».
«Надолго вы приехали в наши края, ваше сиятельство?» – произнесла первую фразу юная и прелестная Савина, и зал, мгновенно уловив подтекст, взорвался аплодисментами.
Выступление с таким необычным партнёром, как Тургенев, конечно, осталось ярчайшим воспоминанием в жизни Марии Гавриловны. (Именно в эти дни зарождается последняя любовь Тургенева – его нежное и грустно-безнадёжное увлечение молодой актрисой.) Но она хорошо запомнила и другое.
«Когда вышел Достоевский на эстраду, – говорит Савина, – овация приняла бурный характер: кто-то кому-то хотел что-то доказать. Одна известная дама Ф. (А. П. Философова. – И.В.) подвела к эстраде свою молоденькую красавицу дочь, которая подала Фёдору Михайловичу огромный букет из роз, чем поставила его в чрезвычайно неловкое положение. Фигура Достоевского с букетом была комична – и он не мог не почувствовать этого, как и того, что букетом хотели сравнять овации (очевидно, Тургеневу. – И.В.). Вышло бестактно по отношению “гостя”, для чествования которого все собрались, и Достоевского, которому вовсе не нужно было присутствие “соперника” для возбуждения восторга публики» [263] .
263
Тургенев и Савина. Петроград, 1918. С. 68–69. Этот факт тщательно зафиксирован петербургскими газетами. «Лектора вызывали несколько раз, причём одна молодая девушка поднесла ему букет цветов» (Голос. 1879. 18 марта). «…Из среды публики ему был поднесён букет живых цветов» (Новое время. 1879. 18 марта).
Осмелимся предположить, что артистическая память всё же изменила Савиной, и она невольно сместила акценты. Понятно, что её внимание сосредоточено на Тургеневе: он – герой дня, с ним в паре она выходит на сцену, и естественно, что она ревниво относится к чужому успеху. «Мне хотелось, – простодушно признаётся Савина, – чтобы его (Тургенева. – И.В.) любили больше Достоевского».
Но, во-первых (осторожно возразим Савиной), это всё-таки литературный вечер, в котором участвуют и другие писатели (а вовсе не чествование Тургенева). Во-вторых, Тургеневу преподнесли на этом вечере очередной венок («…перед принятием которого, – как свидетельствует другой воспоминатель, – он невольно сделал недоумевающий курьёзный жест и начал раскланиваться» [264] ). И, в-третьих, букет не столько создавал бестактность, сколько устранял её, вознаграждая Достоевского, пользовавшегося на этом вечере ничуть не меньшим успехом, чем Тургенев.
264
Русское прошлое. 1923. № 1. С. 83.
Савина на всю жизнь запомнила девушку в белом платье с роскошным букетом свежих роз («А вот, Димочка, я могу вам рассказать, как я обиделась на вашу маму… за Тургенева, – говорила она (через тридцать лет) сыну А. П. Философовой. – А цветы-то подносила ваша старшая сестра. Мама ваша её заставила… Она тогда с Тургеневым ссорилась»). Более всего Марию Гавриловну поразило то, что это были живые розы (в марте месяце). «…На сцене, – добавляет она, – нам всегда подносили искусственные цветы» [265] .
265
Тургенев и Савина. С. 80, 79.