Последний из ушедших
Шрифт:
Исмаил Саббах не спеша обглодал кость, а потом встал, вынул из груди убитого нож и приказал поднимать верблюдов.
— В путь!
В небе появились орлы-могильщики…
Доводилось ли тебе, дорогой Шарах, видеть настоящую слоновую кость, о которой ходят легенды? Даруй эта кость исцеление от болезней, не обидно было бы пересекать ради нее пустыню, где тени не сыщешь, чтобы преклонить голову в жару. Но бивень слоновый служит лишь для украшения жизни богатых людей. Он крепок, тверд — пулей не пробьешь, но легко поддается точке и пилке.
Богатство рождает прихоти. Фигуры шахмат, которые любил передвигать на черно-белой сандаловой доске Керим-эфенди, и рукоять его трости были из слонового бивня. И чубук кальяна, и приклад ружья были украшены слоновой костью. Керим-эфенди знал толк
И вот мы через пустыню, желтую, как лихорадка, подыхая от зноя, жажды и москитов, пускались в земли, где непроходимые леса, где и дышать-то нечем, и добирались до берегов рек, наводненных крокодилами, чтобы задешево приобрести у чернокожих белую слоновую кость.
Но пуще всего ценились алмазы. Это из них делают бриллианты, что дороже золота. Ради того чтобы раздобыть у африканцев алмазы, Исмаил Саббах готов был превратить нас, караванщиков, и всех верблюдов в горсть пыли и сам вывернуться наизнанку сорок раз. У алчности нюх остер, как ни у одной собаки. Из-за тридевять земель нагрянули белые чужестранцы в дикие места, чья глубина таила алмазы. Нагрянули с войсками, с водкой и с собственными священнослужителями. Я воочию видел, дорогой Шарах, как черные туземцы, превращенные в рабов, работали на алмазных копях. Худшей каторги не придумаешь. Когда кончался рабочий день, надсмотрщики обыскивали невольников, заглядывая им в уши, в ноздри, в рот. Не приведи бог утаить драгоценный камушек. Обнаружат — смерти не избежать. Черные племена порой охватывал мятежный дух, и тогда, вооруженные луками, они повергали в трепет поработителей, несмотря на то что у тех имелись винтовки. Приходилось мне видеть, как ветер страха приподнимал на головах господ пробковые шлемы. Если у человека чиста совесть, а бедам, которые на него рушатся, нет конца, то человек вправе решить, что страдает он за чужие грехи.
Было мне, дорогой Шарах, лет меньше, чем тебе сейчас, и мысль, что карает меня небо за прегрешения предков, являлась ко мне все чаще. Правда, я не ведал, чем они так разгневали небо, но то, что я расплачиваюсь за их вину, казалось несомненным.
И вдруг смертный приговор, вынесенный мне, не приводится в исполнение — и я живым покидаю тюрьму. Может, наконец-то смилостивилась ко мне судьба? Как бы не так!
Помнишь, я рассказывал тебе, что мы усыновили внука тетушки Хамиды, которая покончила с собой, бросившись в реку. Так вот, Шардын, сын Алоу, пожелал, чтобы этот смышленый мальчик сопровождал его наследника в Стамбул. Дети были погодками. В пору моего возвращения из Африки Тагир кончал учение и продолжал жить в доме султанского шурина. Многие тайны сделались известны ему. Вот от него-то я и узнал, что, когда начальник полиции доложил великому визирю о смерти Вали Селим-паши, старый хитрец впервые сказал то, что было у него на уме:
— А этот убыхский парень, сам того не предполагая, оказал нам услугу.
И не замедлил сообщить султану о происшедшем, зная, что горькая весть усладит его сердце. И он не ошибся. Ларчик открывался просто. Селим-паша близко стоял к заговору «Новых османов», желавших смены правителя. Султану недоставало улик, чтобы обвинить его в измене и отправить на плаху, но он уже не доверял измидскому губернатору и лелеял мечту избавиться от него. А тут я всадил кавказский кинжал в грудь опального паши. Может, поэтому тянул Абдул-Азиз с утверждением смертного приговора, вынесенного мне. Он словно предупреждал всех единомышленников мною убитого: «Кто пойдет против меня, тот окажется вне закона, а убийц моих противников я не караю строго».
Тагир считал, что Шардын, сын Алоу, содействовал сделке между надзирателем тюрьмы и капитаном невольничьей шхуны. Он не преминул заработать и на мне, уведомив как бы ненароком его величество — правителя Порты:
— А
Шардын, сын Алоу, не сказал султану, что сам направлял мою руку, но слова его не исключали и такой возможности. Звон колокольчиков нашего каравана достигал многих уголков разноплеменной Африки. Как-то после многодневного перехода под воспаленным, как пасть бешеного волка, небом повстречали мы людей из племени имохар*. [15] Высокие, широкоплечие, тонкие в талии мужчины носили на ремнях кинжалы. Женщины племени, оливковоликие, с красивым разрезом глаз, ревниво почитались, хоть содержались в потомственной строгости.
15
Имохар — туареги. Считаются кавказской расой.
Когда я услышал звуки амзаде, напоминающего апхиарцу, мне невольно вспомнился Кавказ с его воинственными мужами и прекрасными женщинами. Племя племени рознь, но в каждом одинаково плачут и одинаково смеются. Мое крестьянское сердце таяло, если я видел, как доят коров мавры или берберы. Струйки молока текли в чаши, сделанные из огромных тыкв, а мне вспоминались наши убыхские деревянные подойники. И схоже пахло парным молоком, хлевом, одинаково мычали коровы и пели петухи, одинаково тянулись к веткам козы, чтобы полакомиться листвой. А звуки свадебных тамтамов напоминали мне звуки горских барабанов. Одни племена возносили молитвы аллаху, другие — Христу, третьи, будучи язычниками, поклонялись солнцу.
Однажды вдоль караванного пути увидел я множество человеческих костей. Иные из них покоились в просторных кольцах кандальных цепей. То белели останки чернокожих невольников. А разве я не был рабом? Белый раб, которого тот же Исмаил Саббах мог убить, как собаку, и не нашлось бы у меня защитника, а после смерти — плакальщицы.
Мерный шаг навьюченных верблюдов, заунывный звон колокольчиков, и конца этому, казалось, нет. Случалось, караванные пути перекрещивались, сливались и вновь расходились. События то безмятежно тянулись, как барханы, то взвивались, как желтые вихри смерчей.
Помню, остановились мы на ночлег, разгрузили верблюдов, скудно поужинали и поделили часы ночного дозора, чтобы, не дай бог, любители легкой поживы не напали на караван. В это время появляется караван черных невольников, связанных джутовыми веревками, и располагается чуть поодаль. Начальник конвоя оказался старым знакомым Исмаила Саббаха. А ночь стояла безлунная, иссиня-темное небо с кровавым подбоем добра не сулило. Начальник конвоя стал просить нашего караван-баши о любезности: не согласится ли тот дать людей из числа караванщиков, не за так, конечно, а за деньги, чтобы усилить охрану чернокожих, освободить которых всегда стараются их сородичи. Услышав о деньгах, Исмаил Саббах артачиться не стал, напротив, с большой охотой отрядил шесть человек, в том числе и меня, в распоряжение начальника конвоя. Мы разделились натри смены. Я с моим напарником был во второй смене, а черед третьей выпал на долю двух прихлебателей Исмаила Саббаха, вечно наушничавших на остальных караванщиков. В полночь заступив с напарником в караул, я мечтал лишь об одном — откараулить и хоть чуточку соснуть. Вскоре подул ветер, и в просветах между туч вынырнула полная луна. В ее бронзовом свете невольники, лежавшие на песке, были подобны обломкам черномраморных колонн какого-то неведомого древнего храма. И вдруг мои глаза встретились с глазами одного из них. В первое мгновенье они обожгли меня ненавистью, а потом спросили в упор:
«У тебя есть отец с матерью?»
«Есть», — не в силах отвернуться, ответил мой взгляд.
«А брат?»
«И брат есть!»
«Где они?» — вопрошали мерцавшие тоской его глаза.
«Не ведаю! Судьба разбросала», — печально признался мой взор.
«Может, и твоих близких гонят в рабство, как нас. А мой брат — при них часовой», — настойчиво внушали его глаза, как жрецы черной магии.
Вот наваждение! Я было потупил очи, но опять какая-то неведомая сила притянула их к его пронзительным, говорящим глазам.