Последний кабан из лесов Понтеведра
Шрифт:
И все жевали и кивали, слушая министерский щебет.
Иногда появлялся на семинарах Эли Куниц, глава муниципалитета, похожий на пожилого битого мотогонщика: кожаная куртка, испещренная молниями, очки, засаженные на лоб, штаны, заправленные в краги. Непонятно было – куда он мотоциклетный шлем подевал. Ходил, отклячив зад, вразвалочку. Загорелое лицо, выцветшие на ветру брови.
Он шумно, по-домашнему всех приветствовал, его усаживали за стол и кормили пирожками. И затем минут пятнадцать он говорил о будущем нашего славного – и вправду славного! – городка и о роли Матнаса в формировании молодого
При всей бравурности и энтузиазме в существовании нашего замечательного общественного учреждения звучала в басах и некая унылая тема: Матнас сидел в вечных, безвылазных долгах государству. Поэтому на каждом четверговом заседании выступала Адель – замдиректора по финансовой части. Она упорно призывала к сокращению нашего бюджета, что на иврите звучит как «такцив». Было что-то воробьино-ругательное в этом перестуке-пересвисте, в этом «так вашу растaк», и «цвиу-у, цвиу-цив-цив-цив!».
На каждом четверговом заседании под вой и свист ветров Иудейской пустыни звучал бюджетный пересвист – перерастакивание Адели. Это несколько контрастировало с вечными призывами к «шевелению мозгов», «полету фантазии» и «давайте помечтаем!» нашего Альфонсо и вместе с тотальным жраньем, с постоянно накрытыми в замке столами, с бесконечным выбрасыванием денег на идиотские семинары создавало плотный фон всеобщего безумия.
Самым забавным на наших четвергах было поминутное верещание мобильных телефонов. Мужчины носили это чудо прогресса в заднем кармане брюк, так и ходили с оттопыренной ягодицей, кто с правой, кто с левой. Едва раздавалось свиристение, все укоризненно оборачивались – так, словно это сам владелец телефона издавал непристойный звук. Тот вскакивал как ужаленный (Альфонсо не терпел, когда даже жужжание мухи омрачало ход заседания) и, зажав ладонью трубку, суетливо семенил в дальний уголок зала, где, приткнувшись к стенке, – движения мужчины, отошедшего к дереву справить малую нужду, – что-то бормотал неестественно интимно.
Заплывшие жирком поясницы здешних мужчин (национальная черта) не были приспособлены к удержанию брюк на должном уровне. Штаны сползали.
Подтяжки! Вот чего катастрофически не хватало в этой земле, текущей молоком и медом…
И только к ветрам Иудейской пустыни я никак не могла привыкнуть. Проклятая засушливая зима, как бесплодная стерва, бесновалась, выла, рычала, визгливо хохотала…
О, каким блаженством для измученного слуха показался бы ровный шум ливня!
Начиналось обычно часам к одиннадцати утра убаюкивающим шумом морского прибоя по шуршащей гальке. Минут через пять рокот бегущих валов сменялся рокотом возбужденной черни на площади там, за стенами замка. Затем все это обрывалось, наступала страшная тишина, тишина осуществления заговора.
Вот тихонько захныкал на балконе ребенок – так плачут дети, когда у них поднимается температура, – сразу некто стал успокаивать, невидимый кларнет завел, закружил на пианиссимо «Полет шмеля», и вдруг вой голодного шакала оборвал музыку. В шорохе тишины кто-то зашептал, словно договаривался начать разом, – и разом взвыли, загоготали, завизжали, как дюжина чертей.
Представляю, как страшно было по ночам такими зимами схимнику Мартириусу в его оштукатуренной, но все-таки мрачной пещере.
На заседаниях страшно хотелось спать. Вообще хотелось заспать эту выжженную ожиданием зиму. Меня морочила дрема… реальность смещалась, я повисала, распластывалась в миге между ирреальностью сна и реальностью яви, балансировала на острие этого мига, растянутого до часов, дней, годов, до конца, как мне чудилось, жизни.
Тяжелое, сонное око мое заплывало вязким светом пустыни, сгущалось мутное марево полдня, рама окна растворялась, и медленно и тяжело, как парусный фрегат, сновидение выносило меня за пределы Матнаса.
Так, мне приснилось однажды, что я иду по узкому дну высохшего без дождей ущелья и удивляюсь воплощенной мечте Альфонсо: вверх по склону поднимаются среди колючек, меж кустарниковых жестких мочал деревянные скамьи. Значит, думаю я, он добился своего и все-таки засобачит здесь концерт классической музыки.
И вдруг не слишком далеко, но и не так чтобы близко, в третьем снизу ряду скамей я заметила сидящего сгорбленного человека. И по мере того как приближалась, я все неотвратимей понимала – кто это сидит.
Он в точности повторял свою позу на картине художника Крамского: сцепленные костистые руки, опущенные плечи, босые ноги и устремленный в землю взгляд, полный смертной тоски.
Я заметалась, признаться. Не ожидала. Хотя – если не здесь, то где же? Самое естественное для такой встречи место, подумала я злорадно. А что – не на метро же «Теплый стан». Какое мне дело, сказала я себе смятенно, я иду себе мимо, меня не касаются все эти идолы чужих религий.
И все-таки мучительно, до сердцебиения захотелось с ним заговорить – вот оно, воспитание российской культурой. Да ведь он же на арамейском, небось, говорит, пронеслось у меня в голове, или все-таки на иврите, а? И в этот момент, уже почти мимо пройдя, я обернулась и сухими губами спросила его по-русски:
– Вы позволите задать вам вопрос?
И он поднял на меня детские зеленые глаза в сеточках морщин и сказал по-русски устало и доброжелательно:
– Задавайте, сестра.
Прост, подумала я, абсолютно в образе. Сестра – в каком смысле?
И с трудом проговорила:
– Вот вы в ваших… сочинениях неоднократно высказываетесь против права человека на самоубийство.
– Это не я, голубчик, – мягко возразил он, – я лишь повторяю один из запретов нашей с вами веры.
– Положим… и все-таки большинство населения планеты знакомо с некоторыми постулатами нашей веры в вашей… э-э… интерпретации… Так вот, не кажется ли вам, что в жизни человека бывают минуты, когда наиболее достойным выходом…
И тут истошно заголосил петух в живом уголке за поворотом горки.
– Вы правы, – сказал он спокойно и грустно.
Я обратила внимание, что длинные его рыжеватые волосы спутаны и откровенно грязны. Сухая пыльная кожа лица и рук была сероватого оттенка. Ну да, подумала я, он же сидит здесь около сорока дней. Вот почему никак не прольются дожди…
Предложить ему подняться со мной в город, вымыться, поесть? Я судорожно стала вспоминать – найдется ли что-то в холодильнике. Неважно, уж яичницу бы с колбаской зажарила. Но во всей его позе было нечто незыблемое, извлеченное, так сказать, из просторов вечности. Я заробела.