Последний кабан из лесов Понтеведра
Шрифт:
Небольшой ослик мерно ходил по кругу, вращая ворот. Тяжелое каменное колесо медленно катилось, давя маслины. Мутное оливковое масло скудным ручейком струилось по шершавому каменному желобу археологических развалин, сквозь трещину стекало на землю, не впитываясь в эту каменистую почву. Георгиос, Иоханнес и Элпидиус тяжко работали, не замечая бесполезности своих усилий.
Георгиос, худой и жилистый грек с глубокими носогубными складками, расходящимися от крыльев носа к бритому, блестящему от пота подбородку, работал как осел – не останавливаясь, не поднимая головы. Он раскладывал давленые маслины
Невысокий и полный Иоханнес налегал на деревянный рычаг, раздавался долгий натужный звук – то ли его тяжелое дыхание, то ли скрип ворота. Время от времени Иоханнес разгибался, снимал свою соломенную шляпу и машинально обмахивался ею, обнажая красную апоплексическую лысину.
Элпидиус был совсем мальчик – рыжеватые усики, большие карие глаза, несколько рыжих, блестящих от пота волосков на подбородке так не ладились с аккуратно и, должно быть, совсем недавно выбритой тонзурой на макушке, – когда он наклонился, чтобы подтащить к Иоханнесу полную корзину маслин, шляпа упала и откатилась, и он побежал за ней…
Волны света прокатывались над серебристыми кронами олив, в женственных изгибах их стволов чернели пухлые влагалища дупел. Три монаха – Георгиос, Иоханнес и Элпидиус – работали на монастырской маслодавильне. И первое золотистое масло медленно просачивалось сквозь тесную вязку корзин еще до того, как опускался пресс.
– Стойте, – хотелось крикнуть мне им, – это же – «шемен катит»! – но и во сне я спохватывалась, что оно им без надобности – первое золотистое масло, «шемен катит» – «шевеление плоти, шелест олив, платины свет», первое золотистое масло, «шемен катит» – лишь оно считалось пригодным, для возжигания Храмового Семисвечника…
Месяца два меня донимал по телефону художественный руководитель города Ехуд. Здравствуйте, вас беспокоит Бенедикт Белоконь из Ехуда (Дина из Матнаса, Саша с «Уралмаша», Вениамин из Туделы). Мы имеем огромную программу на все вкусы. Мы выступаем по всему миру.
– Где, например? – спросила я.
– Ну, в Ашдоде, в Ашкелоне…
Я отвечала – оставьте телефон, я вам позвоню. Меня одолевали жуткие подозрения.
– Что такое Ехуд? – спросила я как-то у Таисьи. Она ответила мрачно:
– Ехуд – это Егупец.
Как это ни смешно и ни стыдно, но чуть ли не каждый день я стала заглядывать в ящичек карлика – воровато оглядываясь.
Вдруг я обнаружила, что втянута в интригу на роль ангела-хранителя, хотя по роду занятий мне следовало бы удовольствоваться ролью греческого хора…
На исходе отпущенных мне трех месяцев работы в Матнасе как-то утром позвонила Милочка. Я поздравила ее с сыном, и минуты три мы обсуждали преимущества местных родильных палат перед советскими. Я, с Божьей помощью, на родине дважды рожала, удовольствие это помню отчетливо, есть что порассказать слушателям неробкого десятка.
Милочка поахала, повздыхала… потом проговорила как-то ненавязчиво:
– А я вот звоню: не хотели бы вы остаться в Матнасе навсегда?
Я ответила ей, что слово «навсегда», вне зависимости от контекста, обычно повергает меня в ужас.
– И потом, мне неудобно… а как же вы? Милочка опять вздохнула и сказала:
– А я, знаете
Довольно часто я оставалась в Матнасе допоздна – перед концертами или экскурсиями мне приходилось обзванивать местных жителей. В пустом Матнасе бродил только сторож Иона – старый курдский еврей. Часам к десяти он включал телевизор в лобби, садился в одно из кожаных кресел и засыпал. В сущности, забраться в здание и пройти мимо Ионы в любое крыло замка с любой целью было плевым делом.
Закончив работу часам к десяти, я запирала дверь своего кабинета, затем дверь консерваториона, а там уже Иона выпускал меня на улицу, позвякивая за моей спиною связкой ключей.
Мы желали друг другу доброй ночи, и в сухой томительной тьме я медленно брела до дома, всегда останавливаясь на гребне горы, там, где она изгибается холкой жеребенка, и подолгу глядя сверху на гроздья золотых и голубых огней Иерусалима.
Так, однажды я поздно ушла из Матнаса, но, уже дойдя до дома, поняла вдруг, что забыла в своем кабинете ежедневник с важными телефонами. Утром мне предстояли две встречи в Иерусалиме, а адреса, продиктованные в телефонной беседе, остались в ежедневнике.
Делать было нечего – я вернулась. Иона впустил меня не сразу, он уже спал под завывание полицейских сирен и хлопанье выстрелов в телевизоре. Поднявшись наверх, я с удивлением обнаружила, что дверь на второй этаж отперта (я точно помнила, что запирала ее минут двадцать назад).
Войдя в кабинет, я даже свет не стала зажигать – фонарь за окном освещал стол и лежащий на нем темный прямоугольник забытого ежедневника. Еще минута, и мне осталось бы запереть дверь кабинета и затем – дверь второго этажа… но тут за стеной, в соседнем классе я услышала музыку настолько недвусмысленную, настолько знакомую сегодня всем подросткам, в отсутствие родителей гоняющим по видику порнофильмы, что мне сначала показалось – это Иона на первом этаже просто переключил каналы…
Нет: великолепно, страстно озвученная любовная агония, восходящая все круче, все стремительней к пику смертельного блаженства, клокотала за стеной, в двух шагах от меня.
Я замерла, растерялась… Тут, под эту какофонию любви, самое бы время было улизнуть, не дознаваясь – кто там настолько несчастен, что, кроме узкого стола в тесном классе музыкальной школы, уж и любить друг друга негде.
Но через мгновение наступила провальная тишина, так что звуки моих шагов разлетелись бы по всему замку. Я не в состоянии была даже притворить дверь своего кабинета – она скрипела.
Так и стояла, не двигаясь, за приотворенной дверью, откуда просматривался отрезок длинного коридора…
Потом за стеной отрывисто и грубо заговорила женщина, не на иврите – на испанском. Это был низкий голос Брурии, ее взрывные интонации. Она и на иврите-то говорила протяжно, словно проговаривала речитативом текст поминальной молитвы, а на испанском ее голос звучал задержанным рыданием. Несколько раз она повторила одну и ту же фразу, так, что я поневоле запомнила: «Си Диос кьере!»… И каждый раз ответом на это была тишина. Немного спустя прозвучал голос Альфонсо – судя по тону, он вяло огрызался.