Последний Лель
Шрифт:
За липой, качаемой темным ветром, вспыхнула вдруг свеча в церкви. Гедеонов вздрогнул. Подскочил, вихляя кривыми ногами, к кованой двери. Загремел замок. Свеча потухла.
— Церковь заперта?.. — удивленный, спрашивает Крутогоров. — А в церкви кто же ходит?
Гедеонов, вытянув вперед приплюснутую голову:
— А вот увидишь.
И вдруг, в приклепленную к двери икону Саваофа харкнув, заскрипел люто зубами:
— Я разве мучу? Вот кто мучит! Я разве…
— Га-ад, — тихо, как бы нехотя, бросил Крутогоров.
— Я? —
Качал медленно головой. Колючими водил, жеглыми глазами, чуть видимыми в сумраке.
А сумрак прилегал к земле строже и гуще. Голубая ночь, притаившись, словно заговорщик, колдовала жемчужным колдовством. Протяжными пела шумами, травами и цветами. Светила алмазным ожерельем звезд и лазоревых зорь.
— Разве это — красота? — вздвигал плечами Гедеонов, харкаясь на цветы. — Да и вообще есть ли красота? Никакой такой красоты нет Это самообман так называемых… поэтов. Фантазии.
— Мир — красота, — прервал его Крутогоров. — Да от вас, гадов, красота скрыта. Вот вы и проклинаете мир!
— Скрыл еси от мудрых… — подкидывал Гедеонов, кладя сухощавые свои руки на плечи Крутогорову. — Это верно. Нам пользы подавай… Хороший обед, а не красоту… Красота мне — зарез. Некуда уйти мне от этого ножа души моей! — странной дрожал он дрожью. — А вы всю жизнь режете меня этим ножом!
Голос его, гнусавый и тонкий, глох, и все тело тряслось.
— Положим, все сильные ненавидят красоту… — утешал себя Гедеонов вполголоса. — Такие, как я; Иисус тоже ненавидел красоту…
Опустил голову. Махнул презрительно костлявой рукой:
— А все же — это только жидок средней руки. О господи, Иисусе Христе, Сыне Божий, прости меня, окаянного!.. — сокрушенно вздохнул он. — Для меня жиды — звук пустой… Но из-за одного этого жидка я бы всех их поперерезал! Оставить целый мир в дураках — это… — осекся он, должно быть испугавшись Крутогорова. — Ну да, Иисус — бог… Но зачем он родился от жидовки?.. О матерь Божия, прости окаянного! У-ух и не-нави-жу ж я жидовку!.. У-у-х-х… Жиды переняли меня… И не-нави-жу ж!..
В саду захохотали сычи, вещие совы. Под обрывом ветлы, взрытые черным ветром, то ползли шевелящимися валами, а то, подняв свои дикие гривы, кидались на озеро, будто львы…
А пьянеющий дальше и больше от злобы Гедеонов, уже не сдерживаясь, сжимал трясущиеся кулаки:
— Кр-ро-вушка!.. Крровушка-матушка!.. Только она и спасает меня… Как напьюсь кровушки… солененькой… теплой, живой… липкой… Так душенька и отойдет… Не будь крровушки-матушки — можно было б с ума сойти!.. Каждый — и жид! И прокаженный! И раб! Каждый целит быть… Богом… Зарез! Зарез! Мать бы…
Гремел саблей. Харкал:
— Сволочи! А душонки-то — трусливые, сволочи. Спасибо, хоть кровушка-то не по плечу, сволочам… А то — хоть ложись да помирай…
Под церковью вдруг глухо что-то загрохотало. Дикие понеслись оттуда крики и топоты. В окнах замаячили смутные отсветы и огни… А свисты, хохоты неслись и неслись…
Гедеонов, прислушиваясь, захохотал и сам — долго и протяжно, острым тряся, загнутым клином бороды. Захохотали по ветлам и совы.
Из-за поднявшихся на дыбы черных куп, опрокинутых в озере, красная выглянула остророгая луна на ущербе. Свет ее, жуткий и неживой, упал на горбатый нос Гедеонова, на покатый его узкий лоб и рыжие волосы.
В красном свете ущербной луны хохотал Гедеонов безотрывно, чем дальше, тем громче, раскатистее. Плечи его колыхались от гнусного, ехидного, кровожадного хохота. Жуток был этот хохот и жесток, как ласка палача.
— Ей-богу, а ведь мы с тобой какие же преступники? — гнусил он. — Только сболтнешь другой раз лишнее. В церкви-то вон как запузыривают черти! Завидно, ей-богу…
— Все? — подступил вдруг к нему Крутогоров.
Гедеонов, насторожившись, дернул кривой, в звонкой шпоре ногой, вытянул вперед качающуюся голову:
— Нет, не все.
Притаились ветлы. Сразу как-то умолкли совы. Тишина перемешивалась с сумраком. Подкрадывалась к сердцу.
— Я русский человек, хоть мать моя и немка… — подбежав вдруг к Крутогорову, схватил его за руки Гедеонов. — Ведь я вот генерал… Жидка какого-нибудь я и близко не подпустил бы! А с тобою вот запанибрата… Потому что русский ты… Самородок, можно сказать! Хоть ты и хлыст… Так вот, я хотел сказать… Хорошо бы открыть бы… в церкви-то!.. радение, так сказать… Ты туда духинь своих приведешь… Хлыстовок-то… И эту… как ее… Людмилку… Собирать девчушек да кровушку из них, по капельке хоть, и пить… Ведь тебе-то, надеюсь, как самородку, по плечу кровушка-то? Это разным там сволочам не по плечу…
Протяжно и сладко вздохнул Гедеонов.
— Зна-ю, что ты и скажешь… Ну да что ж делать…
Но Крутогоров молчал.
А Гедеонов был сам не свой. Голова его дергалась то вправо, то влево. Руки тряслись.
— Что? Что? — маялся он. — Очень нужно! В каждом — огонь священный… Все поэты!.. Все вдохновенны!.. До последнего идиота… Думаете, одни вы чисты сердцем? Только вам открыта красота? Всем!.. Все тайновидцы и пророки! Нет нищих духом! Мы не нищие духом, а хранители духа… А вы торгаши духа!.. Думаешь, я не постигаю красоты мира?.. Да я молчу об этом! Я велик, а молчу, мать бы…
Вобрал голову в плечи. Отскочил от Крутогорова к паперти:
— А Людмилку я давно бы отбил у тебя, да ведь как я помирюсь, что она была твоя?..
Крутогоров, спускаясь вниз, от церкви к озеру, все так же молчал.
— Да. Уж, видно, весь я в тлене и смраде, — гулко гнусил ему вслед Гедеонов. — Растерзать меня надо… Так и быть. Приготовлюсь. Выпью чашу сию… А пока — польюсь кровушки… Солененькой… Горячей… Кр-ровуш-ка-матушка! Ах вы мои девчушечки голопузенькие!..