Последний очевидец
Шрифт:
— А дальше как будет?..
Они не договаривали. Понимайте, дескать, сами… Некоторые русские все-таки бежали с немцами. Большинство осталось. Я понимал — будет трудно, но я остался. Я с ужасом вспоминал жизнь при гитлеровцах. Вспоминал, что обязательным было приветствие «Heil Hitler!», застревавшее у меня в горле.
В это время мы жили примерно так. Мария Дмитриевна, моя жена, стучала на машинке ночи напролет, уносясь к счастливым временам детства и юности. Я писал «Приключения князя Воронецкого», исторический роман XVI века. Кроме того, я занимался хозяйственными делами, то есть раздобывал правдами
При свете утренней Венеры я пробирался на окраину городка. Три километра надо было пройти, чтобы достать один литр «млека». Но я любил эти ранние сумерки. Я шел через «Патриаршийскую Башту», где было еще темно. И это хорошо. При свете было бы видно, как обезображен войной еще недавно роскошный сад. После парка начинались овраги, речки с зыбкими досками вместо мосточков, потом улочки и переулки. В полусвете домики казались уютными. Получив драгоценное молоко, я шел домой.
В семь часов утра 24 декабря 1944 года, то есть в сочельник, боец, служивший в комендатуре, остановил меня на улице, в нескольких шагах от нашего «стана» (квартиры).
Он сказал:
— Вы Шульгин?
Я ответил:
— Да.
— Комендант вас просит.
— Хорошо. Только занесу молоко домой, — и я показал на «кантицу» — посуду, в которой там носят молоко.
Боец возразил:
— Да не стоит. Ведь на пять минут.
Я согласился и пошел с ним.
Из комендатуры я самолетом был препровожден во внутреннюю тюрьму МГБ в Москве. «Кантица», но уже без молока, сопровождала меня.
Так пять минут превратились для меня в двадцать пять лет. Это свершилось по приговору Особого совещания. В это время мне было шестьдесят семь лет. Следовательно, я должен был выйти на свободу в возрасте девяноста двух лет. При самом большом оптимизме это было сомнительно.
Но судьба судила иначе. Двадцать пять лет тюремного заключения она превратила в двенадцать, сказав:
— Довольно с него!
Довольно так довольно. Меня выпустили на свободу, и ко мне из-за границы приехала жена, которую я не видел со времени выхода из дома с «кантицей» за молоком.
Этот барьер был взят. За долгую мою жизнь барьеров было много. Сейчас я беру барьер, быть может, последний, и он не из легких. Этот барьер — книга «Годы», которую я закончил и надеюсь увидеть напечатанной. Она будет четвертой моей книгой, изданной в Советском Союзе. Первые книги «Дни» и «1920 год» вышли в 1927 году в издательстве «Прибой». Затем, после тридцатичетырехлетнего перерыва, в 1961 году, вышли мои «Письма к русским эмигрантам». И наконец, сейчас — «Годы». Еще одно мое общение с читателем, вернее — со зрителем, было в 1965 году в картине «Перед судом истории».
В книге «Дни» я говорил главным образом о событиях Февральской революции. В книге «1920 год» — о гражданской войне. В книге «Годы» я говорю о десятилетнем периоде, когда я был членом Государственной Думы.
Передо мною проходит как бы кинематографическая лента длиною во много тысяч километров. На ней запечатлены люди: умные и глупые, жестокие и добрые, талантливые и бездарные, благородные и коварные, убийцы и спасители, гордые и покорные, властители и рабы, труженики и бездельники, герои и предатели, консерваторы и либералы, верующие и атеисты, индивидуалисты и коммунисты.
Были и люди, соединявшие в себе самые противоположные качества, например, ярость и кротость. Словом, «все промелькнули перед нами».
Но при всем разнообразии отдельных людей и человеческих типов некоторые черты встречаются у всех народов, национальностей и рас. Например, все люди, за редким исключением, испытывают патриотические чувства. В этом их сила и слабость. Сила, потому что на почве патриотизма создаются мощные коллективы и часто рождается ослепительное вдохновение, мужество, благородство и красота самопожертвования. Слабость же патриотизма в том, что он очень легко переходит в шовинизм. Шовинизм — это чудовище с зелеными глазами. Шовинисты превращают мир в сумасшедший дом. Кончается это свирепыми войнами.
Теперь немного о преодолении, как я сказал, быть может, последнего барьера в моей жизни, то есть о создании этой книги.
Железные решетки в окнах. За окнами «намордники», чтобы заключенные не могли усидеть синего неба. Нужно сломить их дух до конца, лишить всякой надежды. «Lasciate ogni speranza voi ch’entrate». («Оставь надежду всяк сюда входящий».)
Двойные замки на дверях. Для верности ключ от одного замка у дежурного, от другого — у старшего надзирателя. Крепкие стены, которые ничем не пробить. Словом — «гроб живых». Там называли башню над Босфором в XVI веке.
И все же за этой гробовой доской была жизнь, и очень живая, и свет немеркнущий, неугасимый. Здесь, записанные на бумаге или врезанные в серое вещество мозга, зарождались мысли и целые произведения. Они уносили нас из этого «гроба живых» почти что в рай.
В то время, то есть в сороковые годы, в тюрьме строгого режима заключенным писать не разрешалось. И все же иногда были чудом попадавшие огрызки карандашей и клочки бумаги. Вот на таких клочках я и записывал свои отрывочные мысли и факты, ибо, несмотря на все, где-то подспудно таилась надежда, что когда-нибудь, если и не я сам, то мои мысли и чувства, выйдут на свободу сквозь толщу тюремных стен на свет, к людям.
Эта надежда не обманула меня. Моим сокамерником был Иван Алексеевич Корнеев, много лет посвятивший трудам по истории музыки.
Тюрьма — великолепное место для наблюдения человеческой природы. В тюрьме проводишь с людьми много лет, и притом круглосуточно. На свободе видишь человека урывками.
Кроме того, тюрьма крайне обостряет страсти разного вида и одновременно выявляет положительные качества — ум, волю, справедливость и социабельность. И, как повсюду в жизни, несмотря на замки и решетки, в тюрьме происходят некоторые явления совершенно неожиданные.
Таким неожиданным явлением и была моя встреча с Иваном Алексеевичем Корнеевым. Казалось, что могло нас объединять? Он — советский гражданин, я — эмигрант. Жизнь нас поставила по разную сторону баррикад. И все же неумолимое стремление человека к созиданию, творчеству, присущее ему и мне, сблизило нас. В ход пошли огрызки карандашей и клочки бумаги. Томительное и тягучее однообразие тюремной жизни было заполнено. Сумерки камеры пробил луч света. Но организм человеческой все же требует пищи телесной. Я говорил: