Последний очевидец
Шрифт:
— Иван Алексеевич, голова кружится от голода, я больше не работоспособен.
Тогда Корнеев вытаскивал припрятанную корку хлеба со словами:
— Ешьте, Василий Витальевич, вашу мысль надо подкрепить, надо дописать…
Наша совместная творческая работа длилась почти два года. Но счастье редко бывает долговечным. Меня неожиданно перевели в другую камеру.
В другую камеру — это значит в другую страну, потому что никакой связи между разлученными не остается. Даже больше чем в другую страну, в другой мир… Я думал, что Иван Алексеевич ушел на тот свет, а он думал обо мне, что я умер.
При нашей разлуке клочки бумаг и то, что я рассказывал Корнееву без записи, — все это осталось с ним.
Только
Зная, что из тюрьмы вынести ничего нельзя, Иван Алексеевич за два года до окончания срока, после которого он направлялся на вечную ссылку, предпринял нечто почти невозможное. Он наизусть заучил все, что было нами записано, а приехав в ссылку, восстановил текст по памяти.
Я же, оставшись в тюрьме, получил разрешение писать. Тетрадка за тетрадкой были исписаны, а главное, вручены мне при выходе на свободу.
Так мои воспоминания, восстановленные Иваном Алексеевичем в далеком Казахстане, и записи в тюрьме легли в основу этой книги. Но для этого должны были пройти годы. Наконец мы встретились живые и вновь взялись за перо.
И. А. Корнеев не был в Государственной Думе. Мои же воспоминания представлялись лишь некими световыми пятнами. Пятна были ярки, но мало связаны друг с другом. Память сохраняет многое, принимая во внимание, что у людей в мозгу пятнадцать миллиардов работающих клеточек. Но ручаться за точность памяти никто не может. Все надо проверить и подтвердить документальными данными.
Эту титаническую работу и проделал Иван Алексеевич, просмотрев бесконечные тома стенографических отчетов Государственной Думы за десять лет (1907–1917) и неисчислимое количество других материалов.
Естественно, что, когда работа была кончена, Иван Алексеевич сказал: «Ты им доволен ли, взыскательный художник?» Я спрашиваю вас, Василий Витальевич, о нашем совместном труде?»
Он сказал это как будто бы шутливо. В действительности же это был серьезный вопрос. Трудная работа требовала строгой оценки, точнее сказать, самооценки. Я ответил в том же тоне, полушутливом по виду, но суровом по существу:
— Нет. Не доволен!
— Можно спросить, почему?
— Можно. Извольте терпеливо выслушать.
— Готов.
— Я незадачливый политик. Погибло все, за что я боролся, что любил. Если же в этой книге иногда я говорю все же в шутливом тоне, это в силу правила: «Смейся, паяц! Смейся, паяц, над разбитой любовью, смейся, паяц, над позором своим…» Надеюсь, вам ясно, почему я не могу быть доволен нашим творением?
Иван Алексеевич возразил:
— Опера «Паяцы» прекрасное произведение. В ней правда и высокие чувства. Если нам удалось достичь того же, почему бы быть недовольным?
— Это верно, но есть и другая причина.
— Какая?
— Моя личная трагедия — «занимательность». Один критик написал об одном грешном авторе: «Бранишься, читая, а оторваться не можешь — ни одной неинтересной страницы!»
— Так ведь это похвала!
— Согласен, если дело идет о беллетристике. Но когда это касается мемуаров, где должно быть суровое и правдивое изображение действительной жизни, занимательность противопоказуется.
— Почему?
— Оставим это, Иван Алексеевич. Я хочу сказать вам вот о чем. Порою личное врывается в мои описания. А личное не имеет права гражданства в произведении, трактующем об общественной, государственной и даже мировой жизни. Поэтому я вам очень благодарен, Иван Алексеевич, что вы старались подвести под сетку личных переживаний солидный фундамент. Кроме того, я хочу сказать, что некоторые документы, вами найденные, стали мне знакомы только в процессе нашей совместной
«Да ведают потомки…» И молиться надо не только за царские «грехи, за темные деянья», но и за всех погибших в поисках правды для земли Русской. Молиться надо и за нас, сугубо грешных, бессильных, безвольных и безнадежных путаников. Не оправданием, а лишь смягчением нашей вины может быть то обстоятельство, что мы запутались в паутине, сотканной из трагических противоречий нашего века. Поэтому да судит нас Высший Судья, ибо сказано:
«Мне отмщение, и Аз воздам».
ЧАСТЬ I. ВЫБОРЫ
1. Конь
Может ли конь оказывать влияние на политику?
Ставя этот вопрос, я исключаю того коня, на котором скачет Георгий Победоносец. Этот святой был изображен на гербе Москвы. Что его конь сопряжен с историей России, это самоочевидно. Но я ищу связи менее мистической. Полумистической является легенда, рассказанная Пушкиным в знаменитой балладе «Песнь о вещем Олеге». «Полцарства за коня!» — воскликнул один английский король. Менее известен конь Каравулик, который благодаря быстроте своего бега спас беглеца от гнева гнавшегося за ним разъяренного его отца, турецкого султана Баязида I Молниеносного.
Знаменит Буцефал — конь Александра Македонского. И вообще много можно найти коней, вошедших в историю.
Естественно, я хотел бы сделать историческим моего коня Ваську. Я когда-нибудь напишу его правдивое жизнеописание. Но сейчас я спешу и ограничусь заявлением: мой конь Васька несомненно сыграл некоторую роль на выборах во вторую Государственную Думу. Больше ничего не скажу.
Рассказать как было — выйдет длинно, а вкратце — будет неинтересно. А потому надо мне перейти к изложению, более подобающему важности предмета.
2. Гнет
Волынь, почтившая меня в конце концов своим избранием в Государственную Думу, имеет богатое историческое прошлое. А город Острог был некогда духовным центром этого края.
Остатки Острожского замка красноречиво говорят о том, как было раньше. Он принадлежал князьям Рюриковичам, сначала известным под именем князей пинских. По переселении в Острог они стали называться Острожскими. От Владимира Киевского до Константина Острожского они были русские, то есть в течение шестисот лет. Януш, приняв католичество, стал поляком, и на нем род Острожских пресекся по мужской линии. Но осталась княжна Алоиза, тоже католичка. Однако православный собор стоял в стенах ее замка. К нему вел мост. Однажды на Пасхе святили яйца и куличи. Они заняли не только весь двор вокруг храма, но и мост. Алоиза захотела выехать из замка, а другой дороги, как через мост, не было. И четверка помчалась по яйцам и куличам. Народ забросал ее писанками. Одна, особенно круто сваренная, выбила глаз княжне Алоизе.