Последний парад
Шрифт:
От автора
В авиацию я пришел еще в довоенное время, когда задача, обращенная к поколению, формулировалась так: летать выше всех, летать дальше всех, летать быстрее всех. И канонизированный Сталиным образ Валерия Чкалова, возведенный в ранг великого летчика нашего времени, способствовал принятию решения тысячами мальчишек — летать! А еще из Америки пришел подарок болгарского авиатора
И пусть никого не удивит название мною написанного — «14000 метров и выше». В ту пору это был потолок, к которому стремилось целое поколение, а достиг его первым Владимир Коккинаки.
Авиация — совершенно особенный мир. По мере сил и способностей я старался ввести в него читателя, строго соблюдая при этом лишь одно правило — ничего, кроме правды, и преследуя единственную цель: убедить — авиация лучший из миров, который дано прожить человеку.
Последний парад
Летчики не умирают, просто иногда не возвращаются из полета.
Алексей Васильевич тихо прикрыл дверь, опасливо огляделся и осторожно присел к столу. В доме было совсем тихо. Подумал: будто конец света и никого уже не осталось. И еще подумал: чудно получается — за двадцать с лишним лет кадровой службы, едва не половина жизни под погоном прошла, а в начальники не выбился. Впрочем, подчиненность Алексея Васильевича не тяготила, во всяком случае пока он летал, и классическая формула военной поры: ведомый — щит героя, его вполне устраивала. И теперь, когда ты списан и сдан не столько в запас, сколько в архив, и рассуждать не о чем. Нормальный ход, жаловаться некому, виноватых не сыскать.
Алексей Васильевич достал лист клетчатой бумаги из новой, аккуратной стопы, примерился, но в голову никак не шло самое начало, не высвечивалась первая строчка. «Завещание? — спросил себя Алексей Васильевич и сразу ощетинился: — Ну, уж хрен вам, а не завещание!» И вроде совсем не к месту вспомнил один теперь уже очень давний разговор. Невзрачного вида майор-перестарок, судя по знакам различия, общевойсковик, спрашивает Алексея Васильевича, в ту пору, правда, скорее — Лешку Стельмаха:
— В анкете и в автобиографии вы отразили все честно и правдиво?
— Полагаю, да, а что?
— Вопросы здесь задаю я, а вы отвечаете. Понятно?
— Усвоил! Я — мальчик сообразительный…
— Превосходно. Как девичья фамилия вашей матери?
— В анкете и в автобиографии разборчиво написано: Резвая Фаина Наумовна.
— Ее национальная принадлежность?
— Об этом анкета не спрашивает, анкету интересует моя национальность. Повторяю: я — русский.
— Кто это решил?
— По родному мне языку, по воспитанию, мироощущению и культуре, майор, я — русский. И решил это лично. Сам! Впрочем боюсь, ты моего решения понять не можешь, но постарайся все-таки, ты же с живыми людьми работаешь…
Он много чего еще наговорил тому невзрачному майору, совершенно не задумываясь о возможных последствиях. Алексея Васильевича не выгнали тогда с летной работы только благодаря заступничеству командира эскадрильи.
— Лучшего своего пилотажника, головастого мужика по милости бдительного болвана, я на съедение не отдам. И не отдал. По тем временам — это был, можно смело сказать, подвиг, и рисковал комэск отчаянно.
Давняя эта история вспомнилась не к делу, и Алексей Васильевич даже рассердился: хватит, трепло! Давай пиши, валяй без заголовка, заголовок можно будет и потом врисовать. Он отступил на пять клеточек и начал:
«Преодолев средний статистический возраст российского мужчины на пять лет, полагаю разумным распорядиться относительно дальнейшего. Помру, похороны обставьте без излишеств и показухи, то есть — никаких надгробных речей, никаких поминок! Предпочтительно — закопать в землю, но если это окажется затруднительным, тогда — через печку. Имуществом распорядитесь по совести. Единственным наследником правильно считать Тишу, то есть Тимофея Георгиевича Осокина…»
Написал Алексей Васильевич всего-то о десяток строк, но устал, будто землю в огороде ворочал или дрова колол. Никогда он не любил письменной работы, ни в молодые годы, ни тем более теперь, когда писать приходилось в очках. Склоняясь над клетчатым листом, Алексей Васильевич прислушивался — не вернулась ли Лена; застукает — не дай бог! «Это еще, что за фокусы, выдумки, понимаешь…» И пойдет шуметь, возмущаться, размахивать руками. Он любил свою заполошную дочку, терпел ее выходки, случалось и самые бесцеремонные, свято веря, все слова — говно, заслуживают внимания только поступки.
Сколько, однако, он ни прислушивался, как ни старался сохранить бдительность, Лену прозевал.
— Эй, люди! Есть кто на приеме? С винта с вами можно сойти! Куда все подавались?! Ветераны, песочники, опять секретный совет устроили, чего таитесь?!
Алексей Васильевич пламенную эту тираду слышал, но голоса в ответ не подавал. Начатое писание спрятал и выходить из своей комнаты не торопился.
Лена не любила стариков из отцовской компании. Ей казалось диким, что они называют друг друга сокращенными, мальчишескими именами — Алик, Коляня, Санек. Особенно не терпела она Санька — отставного генерала, готового давать всем ценные указания и судить любого, кто попадет в поле его зрения. «И такой — чистая чума — генерал, а отец даже и полковники не вылез», — с обидой думала Лена и вспоминала, как во время прощального застолья по случаю ухода на «заслуженный отдых» подполковника Стельмаха последний из начальников отца говорил: «Летчиком ты у меня был номер один, Алексей, а каким службистом, сам, думаю, понимаешь, так что, друг ситный, думай, шевели извилинами «за дальнейшую жизнь»… К гражданскому состоянию приспосабливаться надо… Вот я и хочу выпить за твою успешную адаптацию!»
Сказать просто: адаптируйся, приспосабливайся, врастай, вживайся… Только не всякому дан такой талант — вживаться.
Когда Алексей Васильевич ходил еще в курсантах летной школы, приключилась с ним история. Комиссар обнаружил в его курсантской тумбочке немецко-русский словарь, книгу «От Носке до Гитлера» и несколько страничек, исписанных латинскими буквами. От такой находки у комиссара аж в глазах потемнело: дело в конце тридцатых годов случилось. Леху, понятно, на ковер.
— Для чего тебе немецкий словарь? Что за писания не русские? Что за книга в коричневом переплете?