Последний парад
Шрифт:
— Правильно, я о тебе и подумала, именно — о тебе.
— И поэтому…
— Но ты же не гинеколог! Есть ситуации, не обсуждаемые с мужиками, если они не врачи. Постарайся понять, дед, и не обижайся ты, ради бога.
— Интересно, а что ты станешь брехать Тимоше?
— Придумаю что-нибудь, не бери в голову.
Ситуации не для обсуждения с мужиками — мысленно повторял Алексей Васильевич и, с тоской оглядываясь на прожитое, вроде бы добавлял от себя: это мы проходили… Бывало стыдно, угрызения совести давали себя знать и в то же время никак не удавалось отделаться от легкого ощущения брезгливости… Он был не однажды женат и прошел школу интимных отношений без ханжеских ограничений. Его одаривали своей благосклонностью и свободные
Лену он жалел, считал ее неудачницей: не нашла она своей ниши в этой бестолковой жизни. Вроде и не дура, а не сумела поставить перед собой четкой цели. Училась только потому, что все учились, без интереса и без удовольствия. Работала тоже, подражая всем, можно сказать, трудилась за корм. И замуж пошла, что и первый, что во второй раз, чтобы не отставать от подруг. Ребенка родила, сказала: «Так уж вышло»…
За невеселыми этими мыслями он прошел большую часть пути к Ходынке. Вроде, на аэродром он не собирался, ноги сами принесли его сюда. Усмехнулся: старую лошадь на конюшню тянет, — и вышел на кромку летного поля. Трава, частью пожухшая, местами небрежно выкошенная, едва колебалась под слабыми дуновениями ветра, будто вымаливала сочувствия — ну, что ж это за бесхозяйственность такая, не стыдно ли?! Ведь корм пропадает и никому дела нет… Было тихо кругом, пусто и пронзительно одиноко. «Сбежал, думал Алексей Васильевич, — остановил Лену один на один с Тимошей, отбрехивайся, как хочешь, а мое дело сторона. — Он сердился, виноватил себя и тут же находил оправдания: — Но сколько же можно, я и так и жнец, и швец, и на дуде игрец. Не обязан. Хватит». Прожив жизнь, старый Стельмах так и не научился разграничивать — это вот я обязан, а дальше, извиняюсь, не обязан…». Его всю жизнь вьючили, он вез, порой качаясь от усталости, но все равно — вез.
Ходынка действовала на него успокаивающе. Никакой мистики в этом не было — к нему не являлись тут тени прошлого, не возникали героические картины минувших лет, отошедшие в еще ненаписанную историю авиации; просто на краю летного поля он оставался наедине с собой. Это случалось не каждый раз, но когда случалось — тревоги отступали, волнение стихало, на душе становилось спокойно…
Очередной его заход на Ходынку совпал с летным днем. Летали, как и в прошлый раз две машины — одноместный и двухместный бипланчики. К Алексею Васильевичу приблизился пилот, ожидавший своей очереди и поинтересовался:
— А ты, отец, замечаю, — болельщик авиации! Ведь не первый раз приходишь?
— Болельщик, — несколько растерявшись, ответил Алексей Васильевич. — Нашему поколению смолоду внушали: мы рождены, чтоб сказку сделать былью, преодолеть пространство и простор», для чего мы, якобы, снабжены вместо сердца пламенным мотором!..
Пилота позвали куда-то, и общение, едва начавшись, оборвалось. Но позже, стоило Алексею Васильевичу появиться на старте, с ним непременно здоровались? «Привет, отец!» В особые откровения летчики не пускались, они были заняты своими делами, но благорасположение к старику-болельщику демонстрировали охотно. Алексей Васильевич в собеседники не набивался, предпочитая помалкивать и наблюдать аэродромную суету. В этом было что-то радостно-праздничное для него. Аэродромная обстановка возвращала его в годы ученичества, в эпоху аэроклубной романтики. Постепенно, из мельком услышанных реплик, из наблюдения за разбегом бипланчиков,
Никак не думал, не гадал старик, что здесь на милой его душе Ходынке, придется пережить жестокую и глупую обиду. Как-то на летном поле появился относительно молодой человек, весьма упитанный, с шикарными кудрями, с усталым и ленивым взглядом. К великому удивлению Алексея Васильевича, едва ли не все присутствовавшие в этот час на старте притихли и насторожились. «Неужели начальник? — удивился Алексей Васильевич. — Из молодых, видать, да ранних…» И тот, словно спеша подтвердить предположение Стельмаха, принялся выдавать указания. Возражений он не слышал, вернее — не слушал: никого, кроме собственной персоны, всерьез не воспринимал.
Ему доложили: двухместная машина готова к полетам, полностью заправлена и осмотрена, а с другой — надо еще малость повозиться.
— Сколько!
— Минут, пожалуй, тридцать…
Он выматерил механиков, волком огляделся по сторонам и, кажется, только тут заметил Алексея Васильевича, спросил, ни к кому персонально не обращаясь:
— А это еще что за чудо природы?
— Преданный болельщик авиации, — начал было объяснять пилот-доброжелатель Алексея Васильевича, — наш общий и преданный друг… — Слова эти он выговаривал каким-то удивительно противным, липким, совершенно не свойственным ему голосом.
— Эй, старый! — окликнул Алексея Васильевича, надевая защитный шлем, начальник: — не хочешь перед смертью слетать пропердеться? — и начальник показал на правое сиденье. — Нет желания?
Последовала секундная пауза. Слетать Алексею Васильевичу хотелось давно, хотелось, как говорится, до писка, но стерпеть подобное обращение он не мог.
— Благодарю покорно, летать с тобой у меня желания нет. Воняющих на высоте не жалую, и хамов на земле — тоже! — И он зашагал прочь со старта, ни разу не обернувшись. И, наверное, зря: немая сцена за его спиной была достойна созерцания.
К вечеру припожаловала Ленина подруга. Не застав Лену дома, — та ушла с Тимошей в гости, на чьи-то именины или день рождения, Наташа готова была, поохав для приличия, застрекотать, сообщая свежайшие «новости». Это было ее любимое занятие. «А знаете, какой вчера грандиозный скандал на кинофестивале произошел — с ума можно сойти и оглохнуть… это почище того развода, что будет слушаться в четверг аж в областном суде, еще бы — такая фигура — он… А про убийство в Сокольниках вы читали? Всю семью, пять человек, зарезали, как баранов, и вообразите, ничегошеньки не взяли — ни вещей, ни денег… Кошмар.
Отдавая должное внешности Наташи, старательно «работавшей» под девочку, Алексей Васильевич с трудом переносил ее неуемную болтовню. Но терпел. Чего темнить — разглядывать Наташину великолепную фигурку, ее красивые, тщательно ухоженные светлые волосы и всегда наманикюренные ногти было для него больше, чем удовольствием.
На этот раз Наташа была в ярко-красных одеждах. В вырезе на груди светилась золотая цепочка хорошей работы, на ней висел, выставленный на всеобщее обозрение, крестик. Прежде, чем Наташа начала вещать, Алексей Васильевич успел спросить:
— Скажи мне, подруга, ты в бога веришь?
— В каком смысле, Алевас?
— В самом прямом — веришь или не веришь?
— А почему вы спрашиваете?
— Тот, кто верит, должен крест — он же нательный — на груди держать. Это же неприлично выставлять крест напоказ.
— Ну-у, а если человек не очень верит?
— Тогда он оскорбляет своим беспардонством верующих, превращая святой крест в финтифлюшку-украшен не…
— Но теперь все так носят, — сказала Наташа и двинулась к Алексею Васильевичу. Она подошла к нему совсем близко и, блудливо поигрывая по-детски чистыми орехового оттенка глазами, смиренно попросила: