Последний поклон (повесть в рассказах)
Шрифт:
Ан, нашелся и ладан-то! Тетка Дуня Федораниха — запасливая старуха, развела кадильню на угольном совке, к ладану пихтовых веток добавила. Дымится, клубится маслянистый чад по избе, пахнет древностью, пахнет чужестранством, отшибает все дурные запахи — хочется нюхать давно забытый, нездешний запах.
— Где взяла-то? — спрашиваю у Федоранихи.
— А бабушка твоя, Катерина Петровна, царство ей небесное, когда на молитвы сходила в Карпаты, всех нас наделила ладаном и гостинцами. С тех пор и берегу, маленько совсем осталось — на мою смерть осталось…
Мамочка родная! А я и не знал такой подробности в жизни бабушки, наверное, еще в
Хочу, еще хочу знать и слышать больше и больше о бабушке, да захлопнулась за нею дверь в немое царство, и стариков почти в селе не осталось. Пытаюсь поведать о бабушке людям, чтоб в своих бабушках и дедушках, в близких и любимых людях отыскали они ее и была бы жизнь моей бабушки беспредельна и вечна, как вечна сама человеческая доброта, — да от лукавого эта работа. Нет у меня таких слов, которые смогли бы передать всю мою любовь к бабушке, оправдали бы меня перед нею.
Я знаю, бабушка простила бы меня. Она всегда и все мне прощала. Но ее нет. И никогда не будет.
И некому прощать…
1967, 1988
Кончина
Умерла тетка Агафья. Сергеевская Агафья — так звали ее на селе. Жизнь прожила она длинную и трудную, как и многие овсянские бабы. Рано овдовела, пробовала «устроить жизнь», сходилась с Шимкой Вершковым, помогла ему вырастить ребятишек, но совладать с Шимкой, сделать из него путнего хозяина не смогла, и как-то постепенно, у всех на глазах, расползлись они по своим избам и доживали век порознь. Шимка покинул овсянские пределы давно, и могила его успела потеряться, уже и парни его кончили дни свои: Володя утонул по пьянке в Енисее, Василий, мой ровесник, умер от болезни, Люба живет где-то в городе.
Последние годы тетка Агафья ходила, налегая на батог, вытянувшись широкой, будто столешница, надсаженной спиной. Все ниже и ниже долило ее к земле, все дальше вперед выкидывала она струганный березовый батожок с неокоренным концом. Чистенькая, в белом платочке, повязанном под подбородком, на пробор, аккуратно зачесанная, вытянув голову, словно на плаву, не шла, а медленно тащила она себя по деревне.
«Здравствуй, тетка Агафья! Как здоровье?» — «Здравствуй, Витенька, здравствуй, батюшко, — приостановившись, с облегчением навалившись грудью на кулаки, сжавшие конец батога, отзовется она. — Како здоровье? Дотаскиваю вот век свой…»
Ни жалобы, ни стона, ни упрека. Обыкновенный разговор, привычные слова, и все Витенька я для нее. С тех самых пор, со смерти мамы — Витенька. Почти шесть десятков минуло, а я так и остался для нее и для других «низовских» баб маленьким мальчиком-сиротинкой. Сидят на скамейке шесть старушек, шесть штук, как они посмеиваются над собой (уже трое осталось), идешь мимо, издали уже смотрят, ждут, улыбаются. «Здравствуйте, невесты дорогие!» Они руками замашут, засмеются, у тетки Агафьи заалеет лицо, ямочки на щеках обозначатся. «И правда что невесты! Посиди с нами». Иногда посижу, но чаще мимо, мимо, все некогда, все черти куда-то гонят.
Тут, на скамейке, «невеста» и перегрелась на летнем солнце, помаялась всего неделю. «Кровоизлияние», — почтительно сообщили мне ее подружки-старушки.
Пришел я в дом
«Вот до чего мы дожили! — в смятении думал я. — Уже и обычное человеческое приветствие за доблесть почитается…»
Лежит тетка Агафья еще без домовины на двух лавках. Прибранная, спокойная, выпрямленная, вот и спину ее наконец-то «отпустило», в черном вязаном платочке, белой тюлью прикрытая. Свечи обочь головы горят, в углу, под большой застекленной иконой, лампада светится.
Тихо, грустно, плакать хочется.
Я давно не бывал в избе тетки Агафьи, но ничего тут не изменилось. Горница и кухня — вот и все апартаменты, в которых отвековала тетка Агафья. Все свежепокрашено, выбелено, чистота кругом, бедный порядок и уют. На окнах неслышно осыпаются цветы. Зашла сестра Агафьи и каким-то наитием или еще чем отгадала мою мысль о цветах, сунула палец в один, другой горшок: «Ой, полить-то забыли…» — и быстренько собрала горшки, банки из-под консервов, в которых росли нехитрые деревенские цветы, унесла их на верандочку и вернулась, вытирая мокрые руки о фартук.
— Миленькая ты моя! — запричитала она. — Витенька пришел тебя попроведать, попрощаться, скажи ему словечушко… — И тут же концом мокрого фартука стала подтирать подоконник и рассказывать, что все Агафья «для себя» припасла, справу всю, тюль, тапочки, одежонку, покрывальце, денежек на книжке двести с лишним рублей, да еще под подушкой тридцать шесть: — На первую пору, на первый расход, пока в Дивно-то-горскую кассу съездишь да оформишь документы и по завещанию получишь на похороны… Вот и все богатство! Все тут, — обвела рукой сестра, — ломила, ломила…
— Она хорошую, чистую жизнь прожила. Жалеть не о чем. Всем бы так, — роняю я, чтоб успокоить сестру, но она закатывается в судорожных рыданиях, тянет скомканный фартук к лицу.
— Да уж для добра жила, с добром в сердце, с добром к людям. Кого только не обогрела, кого не обласкала… — И, отрешенно глядя в окно мокрыми глазами, жалуется:
— А племяннички-то? Внученьки-то! Гос-споди! К тому, к Тешке-то, приехали в город: «Лелька заболела». Дак ведь не спросил, как, чем заболела, может, помочь? Нет, он сразу пылить: «Лелька умерла, дак не вздумайте без меня избу продавать. Я, падла, так всех oтделаю, что родная тетя вас на том свете не опознает!» А этот, — махает она рукой за окно. — Миня-то! Утром ворвался, ни здравствуй, ни прощай… «Стопку мне чичас! Ребятам на опохмелку по стопке. Ковды яму выкопам — шесть зеленых и закусь, как полагается». Шакал и шакал! Дали. Кому-то надо копать. Налили, поди-ко, глаза-то? Выкопают ли могилу?..
Кто такие Тешка и Минька — я уже не знаю, не помню, но раз наши, деревенские, я должен их помнить, по разуменью сердобольной женщины.
Распоряжается всем ее муж, деловито стучит палкой с набалдашником, брякает протезом, усталый, потный инвалид со старыми, еще матерчатыми колодками на мятом, засаленном пиджаке. По всему видно, с раннего ранья он в ходу, в хлопотах, на лбу и на верхней губе у него выступил немощный пот.
— Ты бы хоть поел, да передохнул бы. Может, выпьешь маленько?