Последний порог
Шрифт:
— Тут я вас что-то не пойму, — проговорил Браун, нахмурив брови.
— Я выражался ясно. — Чаба развел руками: — Люди любят играть и играют. Не выходя за рамки режима или порядка, они создают все новые и новые режимчики или более мелкие организации порядка, которые, хотят они того или не хотят, урезают их последние свободы — я имею в виду организацию черкесов, всевозможные клубы, сообщества, различные партии, — продумывают новые правила, инструкции, законы... Думаю, что теперь вы понимаете меня. Нет? — Чаба махнул рукой. — Я знаю, что это, так сказать, все вещи добровольные и личность сама решает, вступать ей туда-то и туда-то или не вступать.
— Понятно, — проговорил неожиданно Браун. — Мне кажется, я вас понял. — Он и на самом деле был убежден в том, что понял юношу. «Нет никакого сомнения в том, что Чаба Хайду анархист, противник существующего режима. Теперь ясно, почему он попал в число ближайших друзей Милана Радовича». — Вы, конечно, знаете, что Радович коммунист? — безо всякого перехода спросил Браун. — Знаете, не так ли?
Упоминание имени друга явилось для Чабы как бы неожиданностью, и он моментально вспомнил, что тот арестован. Настроение сразу же испортилось, а от недавней уверенности не осталось и следа. Милан ведь тоже венгерский подданный, но его арестовали. В мозгу промелькнули картины ужасов, творимых гестапо, о которых в университете по секрету рассказывали студенты. А вслед за этим на ум пришли воспоминания прошедшего года — эсэсовцы, марширующие по улицам, и молодчики из отряда СА, устраивающие еврейские погромы. Вспомнил он и пятое февраля, когда вместе с друзьями решил отпраздновать день своего рождения.
...Он ждал телеграмму из Будапешта от Андреа, а почтальон, который обычно разносил телеграммы, почему-то не шел. Уже несколько дней подряд стояла морозная ветренная погода, а снег все сыпал и сыпал — сугробы достигали почти человеческого роста.
В комнату Чабы вошел дядюшка Геза. По-дружески похлопав юношу по плечу, он пожелал ему всех благ. Они выпили за рождение Чабы. И только после этого Геза передал ему длинное и нежное письмо от Андреа. Чаба очень обрадовался, и к нему снова вернулось хорошее настроение. Они разговаривали обо всем: о любви, о профессии врача, о планах на ближайшее будущее. Постепенно разговор зашел и о настоящем.
Дядюшка Геза и без того хорошо знал Чабу и его точку зрения на происходящие в мире события, так что сообщить ему что-либо новое было трудно, разве только об антинацистских выступлениях студентов.
Дядюшка Геза очень осторожно поинтересовался, не поддерживает ли он, Чаба, связей с какой-нибудь антинацистской организацией или же кружком.
Чаба с улыбкой ответил, что он не является членом ни одной организации, однако среди его друзей имеются юноши, которые настроены против гитлеровского режима. Что же касается его лично, то он и впредь не намерен вступать ни в какую организацию, даже если его об этом будут просить. И не вступит он по многим причинам, а самое главное, потому, что он приехал сюда учиться, чтобы стать хорошим врачом, а отнюдь не для того, чтобы заниматься политикой. Он не собирается терять ни своей независимости, ни своей свободы, зная, что нелегальная работа требует от человека многого. Да он и не подготовлен вовсе для такого рода деятельности.
Дядюшка Геза хотя на днях и узнал обо всем этом от дочери, однако остался при своем мнении, считая,
Читая этот приказ, Чаба невольно задумался над тем, от кого дядюшка Геза, корреспондент Венгерского телеграфного агентства, мог получить его. В бумаге говорилось о том, что «в связи с резким ростом активности нелегальной компартии необходимо значительно усилить борьбу против нее...». Чаба запомнил даже целую фразу из этого приказа: «...Нам никогда не удастся полностью уничтожить подпольное движение, если мы и впредь будем бороться с его участниками, опираясь лишь на один Уголовный кодекс...»
Браун терпеливо ждал ответа Чабы, а тот упорно молчал, мысленно восстанавливая в голове беспощадные параграфы секретного приказа, согласно которым должны быть немедленно арестованы не только члены компартии, но и лица, подозреваемые в антигосударственных настроениях.
И снова Чабу охватил страх: «Выходит, этот человек может арестовать меня всего лишь по подозрению. А венгерское гражданство нисколько не защитит меня. Я должен обращать внимание на каждое его слово, на каждый жест или ужимку».
— Вы, конечно, знаете, что Радович коммунист? — снова повторил свой вопрос Браун.
— А вы полагаете, что Милан Радович рассказывал мне об этом? Нет, он со мной о таких вещах никогда не говорил. Да я и не думаю, чтобы он был членом компартии.
— Это факт, господин Хайду, — проговорил Браун, сверля Чабу взглядом. — Он сам признался.
— Удивительно.
— Что он признался?
— И это тоже. Но я имел в виду не это, а то, что Радович коммунист.
С этого момента Браун начал задавать вопросы с присущей ему быстротой, стараясь сбить допрашиваемого с толку.
— Может, он национал-социалист?
— Как так? По-вашему выходит, кто не коммунист, тот, значит, национал-социалист?
Браун поднял руку. Карандаш он держал так, как дирижер держит свою палочку.
— Молодой человек, вы не спрашивайте меня, а отвечайте на мои вопросы.
— На такие вопросы я не могу отвечать.
— Кто не коммунист, тот антикоммунист.
— Ну что вы! Это было бы слишком просто. Я, кажется, начинаю понимать вашу логику. — Чабу душила злость. — Но я не дурак. — Он язвительно улыбнулся: — Выходит, раз Радович не национал-социалист, то он обязательно большевик. Так жонглировать словами я не могу, ведь это не игра, господин штурмбанфюрер. Я, если изволите знать, тоже не являюсь национал-социалистом. — Последние слова Чаба произнес особенно серьезно, взгляд его был холоден.
— В этом я убежден, — ледяным тоном заключил Браун. — И еще кое в чем.
— Вы хотите сказать, что я коммунист?
— Что я думаю и что я хочу сказать, господин Хайду, это уже мое дело.
Пожав плечами, Чаба замолчал. Ему показалось странным то, что его допрашивали в присутствии Эндре и Эккера. Возможно, Браун рассчитывал на то, что он станет говорить о Милане иначе, чем Эндре или профессор? Интересно, куда же подевались мать и дядюшка Вальтер? Затянувшееся молчание становилось невыносимым.
Совершенно неожиданно заговорил Эккер. Казалось, голос его доносился откуда-то издалека. Чаба полуобернулся к профессору, который не спеша промокал платком потный лоб, на губах у него играло нечто похожее на улыбку.