Последний путь Владимира Мономаха (др. изд.)
Шрифт:
— Кто похитил у боярыни серебряную чашу? — со злобой в голосе спросил отрок. — Разве так поступают люди, идущие в Святую землю? Теперь мы знаем, кто вы такие! Вы не калики, а воры!
Монахи загалдели, обиженные в лучших своих чувствах. Случалось, что порой они похищали поросенка или какую-нибудь другую живность, или жбан меда могли украсть. Или что-нибудь другое нужное для путника. Но серебряных чаш никогда не воровали.
Высокий монах, у которого был такой вид, что он здесь настоятель, бранился и плевался:
— Мы не воры, а странники божий…
— Обыскать всех! — приказал старший отрок.
Двое других ловко соскочили с коней и приступили
— Показывайте ваши сумы!
Те охотно сняли заплечные мешки.
— Смотрите! — предлагал высокий инок, покрасневший, как вареный рак.
И вдруг в руке того отрока, что рылся в суме Касьяна, блеснул серебряный сосуд, сверкнуло на солнце его позолоченное донышко.
— Вот она, чаша! — крикнул старший отрок. — Разве вы не тати?
Монахи остолбенели и со страхом смотрели на Касьяна. Юноша побледнел и стоял, как истукан, с разведенными руками и открытым ртом.
— Касьян! Ты ли это?! Как ты посмел?! — сыпались на него со всех сторон упреки.
Отрок, нашедший сосуд, ударил чашей молодого монаха по голове. По лицу побежала тонкая струйка крови.
— Так тебе и надо! — гневался высокий монах, по имени Лаврентий.
Он сам ударил юношу кулаком. Еще один монах с искаженным от злобы и негодования лицом замахнулся на Касьяна посохом. Тот закрывал голову руками и плакал:
— Не повинен я в похищении серебряной чаши! Пусть сам бог будет мне свидетелем!
Но теперь удары обрушились на него как град. У людей все больше разгорался гнев на похитителя, и никто не хотел слушать его жалких оправданий.
Старший отрок тупо смотрел с коня на избиение несчастного. Касьян кричал и молил о пощаде. Потом упал на дорогу, и его били уже лежачего… Прошло еще некоторое время. Юноша затих. На дороге остался лежать окровавленный труп. Монахи тяжко дышали, смотрели друг на друга и на свои окровавленные руки, как бы спрашивая молча:
«Что мы сотворили, братья?»
Старший отрок снял шапку и перекрестился. У него задрожала нижняя челюсть.
— А ведь боярыня велела нам его живым доставить, чтобы он получил от нее заслуженное наказание за покражу… — проговорил он.
Когда отроки вернулись в город, привезли серебряную чашу госпоже и рассказали ей обо всем, что случилось на дороге в дубраве, она всплеснула руками, как безумная, и закричала на весь терем:
— Что вы сотворили! Что вы сотворили с ним!
Она рвала волосы на себе, упала на пол, билась, как в трясовице.
— Прости меня, боярыня, — повторял многократно старший отрок, вертя в руках красную шапку.
Немного успокоившись, Путятишна спросила его:
— Где же калики?
— Ушли в Иерусалим.
— А тело его?
— Зарыли в роще.
Боярыня снова забилась в рыданиях на постели. Откуда-то из загробного мира до нее долетал серебряный голос:
Тогда солнце и месяц померкнут от великого страха и гнева и с небес упадут звезды…
— Касьян! Касьян! — шептала она, кусая руки.
…как листы с осенних дерев, и вся земля поколеблется…
31
Когда страсти в Киеве успокоились, Владимир Мономах, мудро выждав время в Переяславле, с большим торжеством и при звуках серебряных труб въехал в город. У Золотых ворот нового великого князя встретил митрополит Никифор с пресвитерами, державшими зажженные свечи в руках, при пении псалмов. Но, несмотря на всю эту пышность и богатые одежды, вид у Мономаха был озабоченный. Что сулило ему великое княжение? На звуки трубы сбегался народ, и все смотрели на князя. Только что сшитое
В великокняжеских палатах, пустовавших после смерти Святополка, было страшно и тихо. Слуги бродили по покоям и переходам, прижимаясь к стене, страшась расправы за разворованное имущество. Все знали, что князь Владимир суров и требователен.
Вскоре по прибытии в Киев Мономах посетил митрополита и тем доставил честолюбивому греку большое удовольствие. Князь был уверен, что Никифор при каждом удобном случае пишет в Царьград донесения не только патриарху, но и царю, и поэтому обдумывал каждое слово во время беседы в митрополичьих покоях, чтобы не портить отношений с константинопольскими властями. К сожалению, митрополит не говорил по-русски, и это затрудняло беседу. Великий князь и иерарх сидели в тяжелых креслах, а между ними стоял переводчик, монах из Печерского монастыря, знавший не только греческий язык, но даже латынь и язык евреев. Завистники говорили о нем, что его обучили этому бесы. Мономах тоже понимал по-гречески, но многое забыл и стеснялся объясняться на этом наречии. Инок, вытирая вспотевшую от волнения лысину неопрятным красным платком со следами елея, старательно переводил вопросы и ответы.
Беседа носила отвлеченный и богословский характер. По константинопольскому обычаю, черноглазые прислужники в монашеском одеянии приносили на серебряном подносе различные сласти и вино в плоских серебряных чашах, разбавленное теплой водой. Митрополит улыбался всем своим лицом светлому гостю. Глаза его излучали медовую ласковость. Когда Никифор хотел что-нибудь сказать, он тянул за рукав переводчика, весьма смущенного тем, что он находится в обществе таких важных особ. Это случалось не каждый день.
Чтобы доставить удовольствие митрополиту и расположить его к себе. Мономах заговорил о нарушении латынянами христианской веры. Обращаясь к переводчику, князь только слегка поднимал палец.
Никифор, снова потрепав монаха за рясу, объяснял:
— Прегрешения эти велики и многообразны. Во-первых, они совершают таинство причащения на опресноках и тем самым уподобляются иудеям, вкушающим пресный хлеб на Пасху. Тебе это известно. В то время как апостолы совершали Тайную вечерю…
Князя для большей торжественности сопровождали на митрополичье подворье два боярина — Ратибор и Мирослав. Оба сидели в нарядных плащах. Им тотчас стало жарко. Но приличие требовало, чтобы они оставались в невыносимо пышном одеянии. Только князь сбросил свое корзно в передней горнице и остался в красной широкой рубахе с золотым оплечьем. Старым дружинникам не очень-то было удобно сидеть на жесткой скамье, держа в одной руке за коротенькую ручку серебряную чашу с теплым вином, какое дают после причастия, а в другой — орех, сваренный в меду. На лове или в походе, верхом на коне, эти воины чувствовали себя значительно увереннее и свободнее. Там все было привычно и движения не связаны непонятными греческими обычаями. Даже на княжеском совете разрешалось вставать с места, ударять кулаком в ладонь или воздеть руки. А здесь они очутились в совсем ином мире, да и речь шла о возвышенных вещах.