Последний римский трибун
Шрифт:
Во главе отряда на статном коне ехал Стефан Колонна. Справа от него ехал провансальский рыцарь, свободно управляя легким, но горячим конем арабской породы; за ним следовали два оруженосца, из которых один вел его боевого коня, а другой держал его копье и шлем. Слева от Колонны ехал Адриан, важный и молчаливый, отвечавший односложными словами на всякую болтовню Монреаля. Значительное число людей, принадлежавших к цвету римских нобилей, следовало за старым бароном. Свита оканчивалась сомкнутым отрядом иностранных всадников в полном вооружении.
На улице не было толпы; граждане, по-видимому, равнодушно смотрели на процессию из своих полузатворенных лавок.
– Разве эти римляне не имеют страсти к зрелищам? – спросил Монреаль. – Если бы их было легче забавлять, то и управлять ими было бы легче.
– О! Риенцо и тому подобные плуты забавляют их. Мы делаем лучше, мы устрашаем! – отвечал Стефан.
– А что поет трубадур, синьор Адриан? – спросил Монреаль.
Ложные улыбки школу довершаютТех, что лезут в гору, тех, что управляют:Красоту сбивает с толку их коварство.Королей морочат, разрушают царства – Ложные улыбки! Сдвинутые брови беды накликают,Возмущают храбрых, красоту пугают.Нанося удары щекотливой чести,Точат сталь к отпору и кровавой мести – Сдвинутые брови.– Песня эта французская, синьор, но, мне кажется, ее нравоучение заимствовано из Италии; потому что ложная улыбка – отличительная черта ваших соотечественников, а сдвинутые брови не присущи им.
– Мне кажется, господин рыцарь, – возразил Адриан резко, задетый за живое этой насмешкой, – вы научили нас хмуриться, это иногда бывает добродетелью.
– Но не мудростью, если рука не в состоянии подтвердить то, чем угрожают брови, – отвечал Монреаль надменно. В нем было много французской живости, которая часто брала у него верх над благоразумием; притом он чувствовал тайную досаду на Адриана со времени их последнего свидания во дворце Стефана Колонны.
– Господин рыцарь, – возразил Адриан, покраснев, – наш разговор может довести нас до более горячих слов, нежели какие я желал бы говорить человеку, оказавшему мне такую благородную услугу.
– Ну, так перестанем и обратимся опять к трубадурам, – сказал Монреаль равнодушно. – Извините меня, если я и не высокого мнения об итальянской храбрости. Вашу храбрость я знаю, потому что был свидетелем ее, а храбрость и честь неразлучны; этого, кажется, довольно!
Адриан хотел было ответить, но тут взор его упал на дюжую фигуру Чекко дель Веккио, который, опершись своими смуглыми голыми руками на наковальню, смотрел с улыбкой на шествие. В этой улыбке было нечто такое, что дало мыслям Адриана другое направление; и он не мог на нее смотреть без какого-то безотчетного предчувствия.
– Здоровенный негодяй, – сказал Монреаль, также смотря на кузнеца. – Я хотел бы завербовать его. Любезный! – вскричал он громко, – твоя рука может так же хорошо владеть мечом, как и ковать его. Оставь свою наковальню и иди за Фра Мореале!
Кузнец отрицательно покачал головой.
– Синьор кавалер, – сказал он с важностью, – мы, бедные люди, не имеем страсти к войне; нам нет надобности убивать других, мы хотим только жить сами, если вы нам позволите!
– Собака ворчлива! – сказал старый Колонна.
И когда шествие двинулось вперед, каждый из иностранцев, поощряемый примером своих предводителей, с варварским покушением на южный patois, обратился с какой-нибудь насмешкой или шуткой к ленивому великану, который снова появился в дверях кузницы. Он опять оперся на наковальню и не проявил никаких знаков внимания к обидчикам. Только краска выступила на его смуглом лице. Блестящая процессия таким образом проехала через улицы и оставила «вечный город» за собой.
Последовал долгий промежуток глубокого безмолвия, общего спокойствия во всем Риме: лавки еще не совсем были открыты, никто еще не принимался за свою работу; это было похоже на начало какого-нибудь праздника, когда бездействие предшествует веселью.
Около полудня на улице показалось несколько небольших групп людей, которые перешептывались друг с другом и тотчас расходились. По временам какой-нибудь одинокий прохожий, большей частью в длинной одежде ученого или в темном одеянии монаха, быстрыми шагами шел к церкви св. Марии египетской. Затем улица опять становилась пустой и уединенной. Вдруг послышался звук одинокой трубы. Он становился все громче и громче. Чекко дель Веккио поднял глаза от своей наковальни: одинокий всадник медленно проезжал мимо кузницы, это его труба издавала призывные звуки. И на трубный глас вдруг, как будто по мановению волшебного жезла, появилась толпа: люди выходили из каждого закоулка; улица наполнилась множеством народа, но молчание нарушалось только шумом шагов и тихим говором. Всадник опять затрубил, давая тем знак к молчанию, и потом громко прокричал: «Друзья и римляне! Завтра на рассвете пусть каждый явится, без оружия, к церкви Сант-Анжело. Кола ди Риенцо созывает римлян, чтобы позаботиться о благе доброго римского государства». После окончания этого призыва прогремел клич, который, казалось, поколебал основы семи холмов Рима. Всадник медленно поехал дальше; толпа последовала за ним. Это было начало революции.
VI
ЗАГОВОРЩИК ДЕЛАЕТСЯ САНОВНИКОМ
В полночь, когда другие части города, казалось, замолкли в покое, в окнах церкви Сант-Анжело был виден свет. Долгие, торжественные звуки церковной музыки вырывались оттуда на воздух. Риенцо молился внутри церкви; тридцать месс было отслужено от наступления ночи до утра, и религия со всеми ее обрядами призвана была для освящения дела свободы. Солнце уже давно встало и толпа давно уже собралась перед дверью церкви вдоль всех улиц, ведущих к ней, когда послышался звон церковного колокола. Он умолк, и хор внутри церкви запел гимн, в котором поразительно, хотя и дико, смешивался дух классического патриотизма с горячностью, религиозного усердия.
По окончании гимна дверь отворилась, толпа раздалась на обе стороны и из церкви вышел Риенцо в полном вооружении, за исключением шлема. Перед ним шли трое молодых нобилей низшего разряда, неся знамена с аллегорическими знаками, изображающими торжество свободы, справедливости и согласия. Лицо Риенцо было бледно от бессонницы и напряженного волнения, но серьезно, важно и торжественно. Выражение его не допускало никаких громких и пошлых взрывов чувства, так что у тех, которые его увидели, восклицания замерли на губах, и единодушным криком упрека они оборвали приветствия толпы, стоявшей позади. Рядом с Риенцо шел Раймонд, епископ Орвиетский; за ними по два в ряд следовали сто воинов. Процессия начала свой путь в совершенном молчании; но близ Капитолия благоговение толпы постепенно исчезло; тысячи голосов потрясли воздух криками и восторга, и радости.