Последняя Ева
Шрифт:
Спектакль о Светлове назывался «Человек, похожий на самого себя».
– Я давно слышал про этого режиссера из Риги и про эту композицию, – продолжал Адам. – Но, на мою жалость, я не читал стихи Светлова и ничего про него не знал. Только сегодня услышал. Он не боялся быть самим собой, это сразу понятно.
Что-то дрогнуло в голосе Адама, когда он это произнес, и Надя взглянула на него удивленно.
– Что значит – не боялся? – спросила она. – А разве можно этого бояться? И вообще, разве можно не быть самим собой? А кем тогда?
В его улыбке,
– Можно… – медленно произнес он наконец. – Надо очень много мужества, милая Надечка, чтобы быть самим собой. Я думаю, не у всех и не всегда его хватает.
– А у тебя? – спросила она. – Но у тебя ведь хватает?
Адам снова улыбнулся, но на этот раз улыбка была просто печальной.
– Я не знаю, – сказал он. – До сих пор у меня не было возможности это узнать. Может быть, на мое счастье, не было…
Это был странный разговор, Надя даже не понимала толком, о чем они вообще говорят. Да ей и не до того было сейчас, чтобы вдумываться в такие отвлеченные вещи. Она думала о том, что вот они идут с Адамом по родному ее городу, снег тихо скрипит под ногами, и она вслушивается во все его присутствие – именно во все, даже в это поскрипывание снега под его короткими сапожками. И ничего нет прекраснее этого: как они идут рядом в тишине, снег скрипит…
– Не думай об этом, Надечка, – вдруг, словно подслушав ее мысли, засмеялся Адам. – Ты можешь об этом не думать! Я тоже перестаю думать об этом, когда ты рядом…
Они уже подошли к самому дому, пора было поворачивать во двор.
– Давай еще погуляем, так? – предложил он. – Или ты замерзла?
– Нет, – покачала головой Надя. – У меня же шуба теплая, и шапка.
Шубка на ней была та самая, из белого кролика, и шапка такая же, кроличья, с круглыми помпонами на длинных ушах. Шапка скрывала уложенные вокруг головы каштановые косы, а длинная челка падала на лоб.
– Как тебе в ней красиво! – восхищенно сказал Адам. – Я еще сразу хотел тебе сказать – тогда, в подъезде… Ты красавица, Надя, тебе идет всякий наряд, как королевне!
– Пойдем вон там постоим, – не отвечая, смущенно сказала она. – Во-он там, возле школы, там ветра нет.
Школа, в которой Надина мама преподавала русскую литературу, а сама она училась с первого класса, виднелась невдалеке, за сквером Богдана Хмельницкого. Несмотря на поздний час и праздники, горел свет в учительской. Надя и Адам перешли дорогу и остановились за углом серого трехэтажного школьного здания.
– Но долго нам не погулять, – улыбнулся он. – Как холодно, так? Иди ко мне, моя Надечка коханая, я тебя согрею…
С этими словами Адам привлек ее к себе и, мгновенно расстегнув «молнию», распахнул полы куртки. Скорее это Надя могла его согреть, потому что куртка у него была кожаная, легкая и едва ли теплая, хотя очень изящная. Но, послушно нырнув под распахнутые полы, Надя почувствовала, как всю ее охватывает тепло. Это было тепло его любви, и при чем здесь куртка…
– Я никогда не знал
По его горячему, прерывистому шепоту она почувствовала, как он взволнован. И грудь его вздрагивала – едва ли от холода…
– Я тоже так люблю тебя, – прошептала она в ответ и повторила громче, снизу заглядывая ему в лицо: – Я тебя люблю, Адам!
– Я хочу на тебе жениться, Надя, – сказал он. – Прошу тебя, будь моя жена.
…Если после первого его отъезда время тянулось медленно, то теперь движение времени стало просто невыносимым. Да Надя и не чувствовала никакого движения. Наоборот, ей казалось, что время совсем остановилось.
И в этом остановившемся, неподвижном времени надо было ходить в школу, учить какие-то правила по русскому и украинскому, решать задачки, отвечать наизусть стихи…
«Как я все это делаю? – думала она иногда. – Неужели это я все делаю?»
Жизнь ее разделилась на две неравные части. Одна, совсем неважная, состояла из всей ее прежней жизни. Другая, самая главная, – из мыслей и воспоминаний об Адаме.
Наверное, раздвоение ее жизни заметно было даже со стороны. Во всяком случае, Надя часто ловила на себе какой-то странный мамин взгляд.
Огромную часть ее главной жизни составляли его письма. Теперь Адам писал ей часто, едва ли не каждый день. Утром, выбегая в школу, Надя доставала из ящика его письмо и быстро прочитывала, стоя в полутемном подъезде. В школе читать было ведь нельзя, а ждать, пока вернется домой, совсем невозможно! Потом, вечером, уже лежа в постели, она включала настольную лампу и перечитывала его письма еще раз – сразу несколько писем, и несколько раз.
Он писал о своей повседневной жизни. О том, что много приходится учиться, куда больше, чем раньше, особенно по сопромату. Что все равно он находит время, чтобы читать стихи, без которых не может жить, и особенно увлекся теперь польским поэтом Норвидом, которого, конечно, читал и раньше, но вдруг как будто открыл заново. И что он всегда думает о ней, о коханой своей Надечке, и счастлив, даже когда пишет ей эти листы, но больше всего ждет того дня, когда сможет приехать в чудесный город Чернигов и увидеть ее на самом деле.
Надя никогда прежде не получала любовных писем, щеки у нее горели, когда она читала их. Но дело было не в новизне ощущений, не в том, что она читала вообще какое-то адресованное ей любовное письмо. Это было письмо от Адама, и Наде казалось, она видит его прозрачные, светлые глаза, глядящие на нее сквозь строки…
Что могло быть важнее этого, да что вообще могло с этим сравниться! Даже свое рисование она почти забросила, забыв обо всем, что еще совсем недавно казалось ей главной мечтой: о своем желании учиться в Москве, стать художницей… Вернее, она совсем забросила бы рисование, если бы не Адам. Однажды он спросил ее в письме, как идут дела с ее «взорами», продолжает ли она рисовать. И Наде стало стыдно своей безалаберности.