Последняя Ева
Шрифт:
Надя еще в первый день заметила, что Клава говорит куда красивее даже ее мамы – хотя она ведь портниха, а не учительница литературы. Она даже удивилась своему впечатлению: почему так кажется? И только теперь, услышав несколько слов, произнесенных Клавой сквозь сжатые губы, Надя вдруг догадалась: все дело в интонациях. Именно в них чувствуется изящная ирония, такая странная в устах не слишком опрятной Клавы…
В голосе стоящей на столе женщины это странное очарование – то ли насмешки, то ли безусловного превосходства – чувствовалось уж совершенно отчетливо; может быть, потому Надя и догадалась про Клаву.
– О, а это что еще за юное видение?
Дама заметила Надю и устремила на нее веселый взгляд своих необыкновенных глаз.
– Это Надя, племянница моя, – не вдаваясь в подробности Надиного происхождения, ответила Клава, ловко вынимая изо рта последние булавки. – Из Чернигова приехала
– Да-а? – насмешливо протянула дама. – Так вот прямо сразу и в художественный институт? Хотя Репин тоже, помнится, был из Чугуева… Ах, Клавочка, я тебе должна рассказать! – вдруг вспомнила она. – И племянница Надя пусть послушает, творческая молодежь должна это знать. Представь себе, оформляюсь я в Канн – ну, разумеется, не через ветеранскую комиссию, а как нам и положено, через Старую площадь. – Голос дамы звенел от удовольствия, которое так очевидно доставлял ей рассказ. – Ну, думаю, Франция, конечно, не Италия – там компартия, что ли, сильная, легко оформиться, – но все-таки и не Западная Германия. Пройду как-нибудь! Являюсь в назначенный день в приемную к цэкашному долбоебу, жду в толпе: вызывают по одному. Жду-жду, захожу тринадцатой – плохое число, ну, плевать. Он меня с порога встречает мудрым вопросом: а почему, собственно, Эмилия Яковлевна, вы хотите поехать в Канн? Я, не растерявшись, несу какую-то лабуду про профессиональный интерес: новые фильмы, дескать, мировой кинопроцесс… А кроме того, говорю, мечтаю попасть в Париж, который тоже предусмотрен нашей программой. А вы знаете, с трагическим выражением на физиономии говорит долбоеб. – Она так похоже и смешно изобразила, как выглядит трагическое выражение на глупой физиономии, что Надя засмеялась. Она вообще слушала открыв рот, напрочь забыв все свои тревоги, мгновенно подпав под насмешливое обаяние этой Эмилии Яковлевны и даже не смущаясь матерными словечками, которые так легко срывались с ее губ и вообще-то не очень были Наде привычны. – А знаете ли вы, что Париж очень опасный город? Ужас какой, говорю! А что такое? А там, говорит, молодых красивых женщин подстерегают провокации. Ну, мерси, думаю, за молодую и красивую, но все равно ты мудак. Какие же, спрашиваю, провокации подстерегают нас в Париже? А вот вас, продолжает он, могут пригласить на свидание, а потом все это заснять на пленку! Надо же, говорю, какой кошмар! Так, может, лучше мне не ехать? И искренне так изображаю на лице печальную работу мысли. Нет-нет, что вы, говорит мой идиот, пожалуйста, поезжайте, но имейте в виду: на свидание – ни в коем случае! А меня черт дернул за язык, я возьми и спроси: а к своим можно на свидания ходить? Он, бедняжка, прямо задергался, мне его даже жалко стало. К каким еще, спрашивает, своим вы собираетесь в Париже ходить на свидания? К своим, объясняю я на голубом моем глазу, к своим из делегации – к ответственному по группе, например… А-а, успокаивается, к ответственному по группе можно…
Эмилия Яковлевна засмеялась и, нагнувшись, достала из пачки новую сигарету без фильтра, прикурила ее от предыдущей.
– Милечка, дайте же я спокойно взгляну, – сказала Клава, отходя на шаг от стола. – Вы же вертитесь, как молния!
– Но, Клавочка, это еще не все! – послушно замерев в эффектной позе, продолжала та. – Дальше он мне рассказывает такую историю, что я просто достаю платочек и собираюсь плакать. Вот недавно, говорит, были во Франции наши спортсмены. И пловца Тютькина уже в аэропорту, на вылете, атакуют буржуазные журналисты. А скажите, говорят, господин Тютькин, какое самое сильное у вас впечатление от Франции? И что, вы думаете, отвечает чемпион Тютькин? А самое сильное, говорит, у меня впечатление – это когда я стоял на верхней ступеньке пьедестала почета и слушал гимн Советского Союза… Вот это, восхищается мой кретин, настоящий ответ советского человека! Тут я делаю судорожное такое глотательное движение – вроде сдерживаю слезы, хотя на самом деле опасаюсь неприлично заржать на весь кабинет. – Эмилия снова показала, как сдерживала смех. – И отвечаю: боюсь, что мне могут и не дать главный приз в Канне… Но отвечать я буду все время про гимн, это вы можете не сомневаться! С тем и простились.
Она снова засмеялась так беспечно, словно рассказывала невесть какую радостную историю. Клава вытащила несколько булавок и переколола их по-другому, немного сузив платье.
– Но и это еще не все! – сказала Эмилия Яковлевна, нетерпеливо переступая на столе: видно было, что ей непривычно так много времени проводить в неподвижности. – Выхожу наконец в приемную, за мной Борька должен входить, Ребрук. Подожди, говорит, Миля, я тебя на машине домой подброшу. А у Борьки, надо сказать, шикарная «Волга», приобретенная на Госпремию. Естественно,
Тут Надя не выдержала и в голос захохотала. Эмилия Яковлевна посмотрела на нее сверху вниз с насмешливой приязнью.
– Веселая у тебя племянница, Клавочка, – заметила она и сказала умоляющим тоном: – Ну, по-моему, сидит отлично! Может, все? Весь Канн и так упадет.
– Еще не все, – неумолимо отрезала Клава. – Сейчас низ еще прикину, а потом перванш будем мерить.
– Вот, Надя, каких жертв требует красота! – воскликнула Эмилия Яковлевна. – Два платья для Канна отняли у меня целый день!
– Вы еще поищите, Милечка, какая портниха вам сошьет два платья для Канна за один день, – обиделась Клава.
– И искать даже не буду, Клавочка, никто, кроме тебя, не сошьет! – тут же ответила Эмилия.
Наде стало неловко, что она так пристально наблюдает за примеркой, когда рассказ об оформлении за границу уже закончен. Она вышла из комнаты.
На кухне у своего стола сидела соседка – та самая, что возмущалась стопкой газет у двери Иванцова-Платонова, – и кривым зубцом вилки запихивала ватку в «беломорину», которую собиралась закурить. На Надю она, как обычно, не обратила ни малейшего внимания.
Когда голос Эмилии стих за дверью, Наде снова стало тоскливо… Она тоже села у кухонного стола и, подперев щеку рукой, задумалась.
– Что это за женщина была, тетя Клава? – спросила Надя, когда заказчица ушла.
– Миля Гринева, – ответила Клава, раскладывая на диване два сколотых булавками платья: одно то самое, черное с серебром, а другое – очень благородного цвета, как будто синьку разбавили молоком; наверное, это и называлось «перванш».
– А кто она? – не отставала Надя.
– Ты же слышала, кинематограф изучает. Во Францию едет, на кинофестиваль.
Но Наде мало было услышать от Клавы то, что она и так уже слышала. Ей почему-то хотелось как можно больше узнать об этой женщине с необыкновенными глазами и звонким, веселым голосом… Словно уловив ее интерес, Клава сказала:
– Она у меня давно уже шьет – сразу, как я после войны в Москву перебралась. Я мать ее знала в Одессе.
– Так она, значит, из Одессы? Или только мать? – снова спросила Надя.
– Она из Москвы, и мать была из Москвы. Мать перед самой войной к родне в Одессу приехала погостить…
Надя расслышала странную паузу в Клавином голосе.
– И что? – спросила она. – Приехала – и что?
– И погибла, – сказала Клава. – Она же еврейка была, как ей в оккупации было выжить?
– И Эмилия Яковлевна, значит, тоже еврейка? – зачем-то спросила Надя.
Вообще-то ей совершенно все равно было, еврейка Эмилия Яковлевна или нет. Вопросы национальности обходили Надю стороной – может быть, потому что они никогда не обсуждались в доме. В Чернигове, как и по всей Украине, много жило евреев, и, кажется, отношение к ним вовсе не у всех было спокойным. Но Наде ни с чем таким сталкиваться не приходилось. Среди ее подружек были девочки разных национальностей, даже румынка одна была, и никого из них это особенно не волновало. Поэтому переспросила она о национальности Эмилии просто по инерции.
– По матери так уж точно, – кивнула Клава. – А что Гринева – так это по мужу. Он у нее профессор был, смешной такой, рассеянный. И маленький совсем, ей ровно по плечо. Умер полгода назад… Она его так любила, что я думала, в одну могилу с ним положат. Черная вся была, глаз не видно.
– Но как же так? – даже растерялась Надя. – Говорите, любила, а полгода всего… И сейчас веселая такая, смеется… Значит, забыла его так быстро?
– Глупая ты еще, Надежда, – помолчав и не сводя с Нади своих маленьких непроницаемых глаз, сказала Клава.