Последняя любовь
Шрифт:
Я уже сказал, что мои юношеские чувства соответствовали чувствам Жака. Позднее они были оживлены развязкой в прекрасной драме Александра Дюма «Граф Герман», где появляется Жак, более точный и более смелый, чем у г-жи Занд, потому что он приносит себя в жертву из героизма, не чувствуя отвращения к жизни. В общем, нельзя считать безумцами этих добровольных мучеников обманутой любви, так как всякий великодушный человек, потерявший веру, испытывает желание смерти.
В ту эпоху, о которой я вам рассказываю, литературные вымыслы находили отголосок в моем сердце. Я был, как и все, романтиком и остался таким навсегда. Зрелый возраст, точно так же как и старость, не уничтожил моей чувствительности. Если бы я послушался голоса моего сердца, то поднялся бы на соседний глетчер и нашел бы там смерть, которую мне желал мой соперник и которой воспользовалась бы
Но человек пробудился во мне. Низость, или скорей бесполезность, самоубийства сделалась мне очевидной, в то время как расширились и определились мои понятия о долге. Я победил искушение, которое стерегло меня и тревожило мой покой; я ни одной минуты не отдавался ему. В другом романе автора «Жака» действующее лицо могло бы иметь на меня влияние. Вальведр поступает иначе, чем Жак; неверность его жены возбуждает жизнь в его сердце. Он питает и хранит другую любовь. Но когда затронут вопрос о разводе, так как действующие лица по закону могут воспользоваться им, то муж не соглашается на него, полагая, что не следует разрывать связи, которая постановила его быть защитником своей жены. Он присутствовал при ее кончине и женился только тогда, когда мог дать своим детям вторую мать.
Преступная любовь на этот раз убивает и наказывает жену, муж же торжествует над злобой и горем.
Мое положение было совсем иное. Сумев обмануть, моя жена не сделала меня несчастным, и никакая другая женщина не казалась мне идеалом для лучшего существования. К чему я мог привязаться в жизни с тех пор, как ее разбили? Ни к чему другому, кроме моего безотрадного и неумолимого долга.
Когда совесть осветила мне мой долг, то оказалось, что он не состоит ни в наказании, ни в прощении. Как невозможно определить в человеке, более или менее просвещенном, степень его нравственного и духовного сопротивления грубой чувственности, точно так же нельзя философам и физиологам с уверенностью произнести приговор над преступником. Законы признали это радикально, отделив судью от палача. Суд присяжных определяет существование и несуществование виновности, которая влечет за собой то или другое наказание. Судья не произносит приговора, а применяет только статью закона: все основано на более или менее удачных расчетах вероятности.
Было бы затруднительно решить, почему иногда поступают смело или трусливо. Изучение иногда даже совершенно чистой совести представляется трудным делом, которое приводит к сомнению. Каким образом можно это проделать с другим человеком, когда нельзя вполне завладеть его доверием и убедиться в его искренности?
Я не мог наказать то, что строго осуждалось моим разумом и сердцем. Одно только преступление вызывало мое порицание, право же наказывать виновных ускользнуло от меня.
Я не мог более оправдывать их, те же самые причины противились этому. Я знал, что я имею дело с людьми разумными во многих отношениях, у которых не было недостатка в хорошем примере и совете. У них была доля светлого ума и духовной свободы, даже у Тонино.
Они, конечно, заслуживали сурового и строгого урока и беспощадных упреков. Это вполне удовлетворило мою законную злобу, потому что, не признавая казни, я также никогда не любил ни убивать, ни мучить, ни бить.
У меня составилось такое высокое понятие о человеческом достоинстве, что я не знал искушения больше сильного, чем чувство человека, униженного справедливым презрением другого, пользующегося своим правим.
Кроме того, у меня не было права убить моего соперника, и я никогда не решился бы на это. Тонино был отцом семейства, и жена боготворила его. Ванина на самом деле была вполне непорочной, достойной и преданной женщиной. Она кормила невинного младенца, моего крестника, который носил мое имя. Я представлял себе ужасную сцену, которой эта семья могла быть свидетельницей и жертвой. Я мало заботился о том, что надо мной могли насмехаться, открыв тайну, которая так бесчестила меня. Человек, добросовестно следивший за собой всю свою жизнь, как это делал я, знает, что он сумеет всегда найти себе награду в общественной мнении. Все узнают, что я принудил к молчанию Сикста Мора не ради своей репутации, а для того, чтобы воспрепятствовать обществу оскорбить и унизить мою несчастную жену. Когда настало время наказания, я почувствовал себя обязанным сделать различие между двумя виновными.
Какой же из них должен был считаться более преступным? По-видимому, это был Тонино. Его побуждения были в высшей степени развращены, но в отношении ума и рассудительности он во многом уступал
В тот день, когда я увидел этого ребенка целующим ее волосы, я заметил на устах Фелиции улыбку смущения и сладострастия. Эта улыбка не обманула меня, и я никогда не должен был бы простить ее. Может быть, это было первое невольное поощрение той страсти, стыд которой тяготел над ней. Но очевидно, что с того дня Фелиция принадлежала уже своему мнимому приемному сыну; ее материнское чувство было осквернено и стало печальным и низким обманом.
Увы, эта женщина была менее достойна извинения, чем ее соучастник. Этот последний, уступая чувственному влечению, действовал под влиянием своего возмужалого возраста. Фелиция сама испытала это и знала, какой подвергалась опасности. Она не сумела успокоить в нем порыв и исправить его, соглашаясь на будущий брак, о котором мечтал Тонино. Он был слишком молод, слишком непостоянен, говорила она мне тогда, чтобы быть ее мужем. Между тем следовало бы немедленно и навсегда удалить его или отослать его на время, дав ему обещание выйти за него замуж.
Однако нет, она в то же время влюбилась в того, который совершенно не думал о ней. Во мне она видела существо более возвышенное, чем она и Тонино. Фелиция полюбила меня благодаря своей гордости и потребности восстановить свое честное имя.
Но любила ли она меня в действительности? Что же мешало предположить это? Она испытывала потребность узнать правду, удовлетворить свой ум точно так же, как Тонино стремился к удовлетворению своих чувств. Я вспомнил, с каким жаром она слушала, когда я говорил с ней: ее вопросы, замечания, возражения, ее восторженное изъявление покорности, ее смущение, возродившуюся борьбу, сомнения, волнение ее беспокойной души, великодушные порывы, притворное унижение, скрытый гнев, внезапную усталость — весь этот рой мыслей и чувств, которые волновали нас во врем; наших бесед. Она брала на себя тогда слишком много играла ли она ловкую комедию, желала ли побороть свои инстинкты, но во всяком случае она показалась мне самой целомудренной женщиной. Никогда порок бывал так умело скрыт.
Даже в порывах любви, освященной браком, Фелиция сумела играть роль. Она тщательно хранила со мной прелесть невинности, и, раздумав, я понял, что ее натура была доступна более тонкому развитию.
В ней была способность к усовершенствованию, и благодаря ей она оценила истинную страсть и святость исключительной любви. Но не была ли она поэтому еще более виновна, желая пополнить свою жизнь наслаждениями преступной любви?
Может быть, она считала это своим правом? Идея, допускаемая некоторыми философскими школами о развитии существа во всех его проявлениях и об удовлетворении всех его желаний, могла быть признаваема также и этой беспокойной и непостоянной женщиной, Но никакое учение о свободе, насколько бы оно ни было цинично, никогда не допускало систематической лжи. Разделение чувств, бесстыдное смешение никогда принципиально не находят себе покровительства в лице обманутого мужа. Фелиция смотрела на соединивший нас брак, как на большое благодеяние с моей стороны и большую честь, оказанную ей. Она не хотела отказаться от своих преимуществ и охраняла их ценою лжи. Могла ли она считать себя невинной или достойной прощения?
Фелиция испытывала угрызения совести, но они были недостаточны, чтобы остановить ее от зла. Она сама сознавалась, что в тот день, когда удовлетворилась ее страсть, она была «беззаботна, как птичка», и почувствовала себя чистой, «как цветок»! Она была тогда в полном опьянении, но в этом состоянии я никогда не видел ее и поэтому не мог судить. То, что должно было мне внушить милосердие, напротив, казалось в ней самым низким и несправедливым. Когда встречают пьяного, готового упасть в воду или под экипаж, и знают, что он по своей вине потерял силу и рассудок, его все-таки спасают от опасности, так как жалость заставляет умолкнуть презрение и отвращение.