Последняя осень. Стихотворения, письма, воспоминания современников
Шрифт:
Впервые, в этом стихотворении, обращается Рубцов к теме, ставшей в дальнейшем одной из главных в его творчестве. С годами придет в стихи всепрощающая мудрость, философская глубина, но отчаянная невозможность примириться, свыкнуться с мыслью о смерти останется неизменной. И через шестнадцать лет, стоя уже на пороге гибели, Рубцов будет писать:
Село стоит На правом берегу, А кладбище — На левом берегу. И самый грустный все же И нелепый Вот этот путь, Венчающий борьбу И все на свете, — С правого На левый, Среди цветов В обыденном гробу…Трудно не заметить внутреннего созвучия этих двух стихотворений, между которыми, как между обложками книги, вместилось все богатство рубцовской лирики.
И еще одно… В Ташкенте пусть и неловко, но очень отчетливо впервые сформулирована Рубцовым важная для его стихов и жизненного пути мысль — осознание, что он находится на «Земле, не для всех родной». Как мы уже говорили, Рубцов не сразу сумел заговорить о самом главном в себе, не сразу разглядел в своей судьбе отражение судьбы всей России, не сразу сумел осознать высокое предназначение поэта. И чудо, что далеко от родных краев, в Ташкенте, в минуту усталости или отчаяния удалось ему на мгновение заглянуть далеко вперед, заглянуть в себя будущего…
Со стихотворением «Да! Умру я!» перекликается и другое, написанное в последний год жизни поэта стихотворение «Неизвестный».
Ситуация, в которой оказался его герой, в общем-то, характерная для поэзии Рубцова, почти такая же, как в «Русском огоньке» или в стихотворении «На ночлеге». Существенно отличается от этих и других стихов властным, каким-то эгоцентрическим, все замыкающим на личности героя ритмом:
Он шел против снега во мраке, Бездомный, голодный, больной. Он после стучался в бараки В какой-то деревне лесной.И если герою стихотворения «На ночлеге» почти мгновенно удается найти контакт с хозяином избы:
Подмерзая, мерцают лужи… «Что ж, — подумал, — зайду давай?» Посмотрел, покурил, послушал И ответил мне: — Ночевай!— то «неизвестного» встречают иначе:
Его не пустили. Тупая Какая-то бабка в упор Сказала, к нему подступая: — Бродяга. Наверное, вор…На первый взгляд может показаться, что «неизвестному» просто не повезло и он напоролся на бездушных, черствых людей. Но это не так. Ведь хозяина «ночлега» немногое разнит от «тупой бабки»:
Есть у нас старики по селам, Что утратили будто речь: Ты с рассказом ему веселым — Он без звука к себе на печь.Другое дело, что «неизвестный» слишком сосредоточен, зациклен на себе и не понимает, что в неказистых с виду, угрюмых старухах и стариках живет и гордость, и благородство, — не понимает того, что открыто герою стихотворения «На ночлеге»:
Знаю, завтра разбудит только Словом будничным, кратким столь, Я спрошу его: — Надо сколько? — Он ответит: — Не знаю, сколь!(Старуха в «Русском огоньке» отвечает еще более категорично: «Господь с тобой! Мы денег не берем».)
Но ведь такие ответы, такое отношение хозяев ночлега предполагают, что их собеседник и сам погружен в стихию народной жизни, что он расслышит не сказанное, не оскорбит беззащитной простоты… И когда вместо него появляется человек с психологией «сына морских факторий», когда ясно, что, кроме тупости и идиотизма, ничего не увидит он в этой почти обескровленной кремлевскими упырями жизни, этот человек рискует оказаться в пустыне своей гордыни, где и суждено закончиться выбранному им пути:
Он шел. Но угрюмо и грозно Белели снега впереди! Он вышел на берег морозной, Безжизненной, страшной реки! Он вздрогнул, очнулся и снова Забылся, качнулся вперед… Он умер без крика, без слова, Он знал, что в дороге умрет.Смерть — бессмысленная и нелепая смерть бродяги… Однако в романтической антитезе непонятой личности и тупой человеческой массы смерть эта приобретает почти трагедийное звучание. Тем более что согласно романтическому канону даже сама равнодушная природа не остается безучастной к гибели гордого человека: «Он умер, снегами отпетый…» И только люди:
…вели разговор Все тот же, узнавши об этом: — Бродяга. Наверное, вор.Но странно, первое чувство неприятия человеческого равнодушия, запрограммированное самой ситуацией, быстро проходит, и возникает ощущение совсем другого рода. Умер чужой человек. Умер гордец, не знающий смирения, а значит, и сострадания, умер нелепо, глупо, и что же еще сказать, как иначе определить отношение к чужаку людям, которые живут в рамках христианской морали и сострадания, а не в романтических антитезах? Отношение должно быть сформулировано однозначно, ибо необходимо сразу заявить о своем неприятии произошедшего. Вот и звучит слово: «Бродяга!», а следом — уничижительное, не обвиняющее окончательно, но снимающее всякий романтический флер дополнение: «Наверное, вор».
Сказано жестко, но справедливо. Сам по себе путь, как бы труден он ни был, не представляет нравственной ценности. Уважаем и почитаем только истинный Путь. Зрелый Рубцов четко понимает разницу между бродягой и Путником. Отчасти понимал это, как мы видим по стихотворению «Да! Умру я!», и молодой Рубцов. Во всяком случае, в Ташкенте он почувствовал, что превращается в не нужного никому и не несущего в себе ничего, кроме озлобления, бродягу. Он почувствовал в Ташкенте, что выбранный им путь — не тот Путь, который назначено пройти ему.