Последняя ступень (Исповедь вашего современника)
Шрифт:
Первую комнату в Москве я получил благодаря Евгению Ароновичу Долматовскому (когда-нибудь напишу об этом подробный рассказ), а первая книга стихов вышла благодаря Тодику Бархударяну.
«Владимирские проселки» — первую серьезную прозу — напечатали Симонов и Кривицкий. Первую статью о «Проселках» написала Евгения Журбина. Первую статью о моих стихах написал Марк Щеглов. Марка Щеглова я никогда не видел в жизни, слышал только, что это очень больной человек и талантливый критик. Между тем «Дождь в степи» был в какой-то степени дождем в степи. Хотя книга вышла в 1953 году, стихи все были написаны раньше, начиная с 1946
Первым, кто мог бы поддержать «Дождь в степи», был Володя Огнев (настоящая фамилия — Немец), заведовавший критикой в «Литературной газете» (кадр Симонова). Но он, как мне стало случайно известно, не только не позаботился о статье, но и вытравлял всякое упоминание о сборнике. Так, например, я получил письмо от читательницы с Урала. В письме была фраза: «Я даже не знала, что теперь пишут такие стихи».
Оказывается, копию своего письма она послала в «Литературную газету». Огнев это письмо опубликовал (поддерживать лирику стало модным после 1953 года), но, увы нигде не было упомянуто, что речь шла о сборнике В. Солоухина «Дождь в степи».
Тем удивительнее для меня прозвучала восторженная статья Марка Щеглова. Познакомиться я с ним все как-то не удосуживался, хотя и собирался. «Успею, какие наши годы!»
Осенью 1956 года в Болгарии Ламар и Джагаров увезли меня в Ситняково, в бывший охотничий домик царя Фердинанда, отданный теперь Союзу болгарских писателей. Горел камин, мы пили вино и читали стихи. Вдруг кто-то обмолвился, что Марк Щеглов умер — было во вчерашней газете. Не понимаю до сих пор, что со мной случилось, но я разрыдался едва ли не в голос. Болгарские друзья не успокаивали, пережидали, пока пройдет приступ, только тихонько повторял про себя Ламар: «Много трагично, много трагично».
Вторую статью о моем сборнике написал Лев Айзикович Озеров.
В совсем недавние времена; между прочим, Эдуард Колмановский написал музыку к моим стихам «Мужчины», а сосватал меня с ним еврей же Костя Ваншенкин.
С другой стороны, вместо отдельной квартиры подсунул мне сожительство с Евдокимовым Василий Александрович Смирнов.
Отвел от присуждения Ленинской премии своими выступлениями Николай Матвеевич Грибачев.
Оклеветал в своем пасквильном романе (хотя и под другим именем) Всеволод Анисимович Кочетов. Написал доносное стихотворение о моем перстне с изображением Николая II хоть и не антисемит, но все-таки Степан Петрович Щипачев.
Нет, я беру, конечно, отдельные точки. Ибо Сурков взял меня на работу в «Огонек», а там еще были Бурков и Марьина, тот же Василий Смирнов ввел меня фактически в редколлегию «Литературной газеты», а там уже был Михаил Николаевич Алексеев, на чью поддержку я мог (да и сейчас могу) рассчитывать. А там еще был Косолапов… Жизнь сложна. Но я не могу сказать, что в этой жизни евреи мне всегда пакостили, а русские делали добро. Скорее наоборот. По крайней мере, явно. Так что наши антисемиты считали меня ко времени знакомства с Кириллом Бурениным едва ли не продавшимся евреям, потому что, и правда, со многими из них на глазах у всего Союза писателей у меня сохраняются прекрасные отношения.
Я не пишу своего портрета, социального и политического, морального, нравственного
Итак, напомню вам мизансцену. Мы сидим за столиком в ресторане Дома литераторов. Кирилл говорит:
— Так вот что, Владимир Алексеевич, просим прийти к нам в мастерскую, будем делать портрет. Единственный русский писатель. Может быть, выедем на природу. Может быть, поедем во Владимир, к Покрову-на-Нерли, сделаем ваш портрет на фоне этой церкви. У вас есть машина?
— Машина есть.
— Обменяемся телефонами…
На проспекте Мира в большом доме, поднимаясь лифтом на восьмой этаж, я не знал, конечно, через какую черту в своей жизни переступаю. Поэтому и через порог студии Кирилла Буренина переступил машинально, а не как если бы и вправду через символическую черту.
Под мастерскую (и лабораторию одновременно) Буренину была отдана обыкновенная трехкомнатная квартира. «Как же так, — могло мелькнуть у меня в голове, — говорят, что не признан, скандально известен, авангардист-субъективист, а государство отвело ему трехкомнатную квартиру под ателье!» Я работал в «Огоньке» с крупнейшими художниками страны (Бальтерманц, Тункель, Кузьмин), но ни у кого из них не было и в помине мастерской, да еще такой шикарной. Вероятно, я мог бы так подумать и подумал бы уже через секунду-другую, но Кирилл, принимая от меня плащ и вешая его, упредил:
— Все, кто приходит впервые, удивляются, откуда у меня мастерская. Нашелся добрый человек с большими возможностями, устроил меня работать в МИД. Показываю удостоверение для полной ясности. Вот. Во-первых, делать портреты дипломатов, посольских жен и детей. Во-вторых, скучающих посольских жен и детей обучаю художественной фотографии. Щелкать затвором умеет каждый, делать художественные снимки уже труднее. Иметь свое лицо здесь, как и во всяком искусстве, дано единицам. Так что вот, тружусь на благо великого коммунистического Отечества, Родина приказала. Как говорил Пушкин: «Поцелуй ручку и плюнь». Окружен иностранцами. Через сорок минут приедут журналисты из «Фигаро». Муж с женой. Познакомлю. Сволочи, гады, капиталистическая интеллигенция. Она русская по происхождению. Белоэмигрантская сволочь. Золотая женщина. Умница. Любит Россию. Пушкина шпарит наизусть. Фашистка…
У меня закружилась голова. Некая волна подхватила меня с первых же слов Кирилла Буренина, вернее, с первого каскада слов, и вот я отметил про себя, что это, пожалуй, волна восторга. Еще не зная, о чем у нас пойдут дальнейшие разговоры и как сложатся отношения, я понял, что слова здесь могут не значить ничего и могут означать все. Что из эмоционального соединения двух, например, понятий: «белоэмигрантская сволочь» и «золотая женщина» я могу по своему желанию выбрать любое. Но само соединение этих понятий было столь непривычно для меня в нашей советской действительности, начиная со школы и кончая писательскими собраниями, что тут-то я и услышал в себе зарождение восторга, первый его толчок, первое пробуждение к жизни.