Последняя тетрадь. Изменчивые тени
Шрифт:
Война
Отец Олега Басилашвили рассказывал сыну:
– Как шли в атаку? Очень просто, кричали: «Мама!», еще было: «За Родину! За Сталина!» Но больше было другое: дадут стакан водки на пустой желудок – и вперед. Кричали от страха, от безнадежности, потому что за спиной «ограды», те в хороших полушубках, в валенках, вот мы и кричали: «Мама!»
– А немцы?
– А немцы навстречу нам, они кричат: «Mutter!» Так вот и сходились.
– А что за трофеи были, что брали себе?
– Часы ручные брали. А один татарин сообразил полный чемодан патефонных иголок. У нас они были в дефиците.
Отец
На немецкие марки ставил самодельную печать. На Гитлера. Печать – «9 мая 1945».
И повсюду страшные, вздутые трупы. Это раненые расползались во все стороны. Умирали, почему-то уткнув лицо в землю, скрюченные последними муками.
Передо мной предстала картина отступления наших. Немцы своих подобрали, похоронили. Наши уходили в небытие безвестными, безвестные навсегда.
От сладкой вони гниющей человечины тошнило, находиться долее не было сил. Жирные блестящие мухи гудели над трупами, кружили птицы. Здесь, на перекрестке дорог, немцы на броневиках настигли отступающую нашу часть, судя по всему, наши стояли насмерть. Были израсходованы все гранаты, диски автоматов, ручных пулеметов были пусты, так что и поживиться было нечем.
– Господи, во что мы превратимся? – сказал Мерзон.
Вот что такое отступление.
Я не мог больше там быть, я бежал, зажимая нос, мы все бежали, и думать нельзя было, чтобы их похоронить, хотя бы землей присыпать, хотя бы документы достать, медальон вынуть.
Медальон, еще он назывался «смертник», это был черной пластмассы патрончик, куда вставлялась бумажка, свернутая трубочкой, с фамилией, именем, отчеством. Несколько сведений, кажется, группа крови. Не помню, был ли домашний адрес. В моем медальоне через год все стерлось: когда мы переплывали Лугу, ползали по болоту, наверное, сырость проникла. Два раза я менял бумажки. У немцев были металлические жетоны, чего-то на них было выбито, цифры, буквы. С них не сотрется. Патрончики наши в танках сгорали вместе с экипажами, ничего не оставалось. Бывало, успеют выскочить, гимнастерку сбросить, но медальон этот говенный тю-тю.
Тыл
Директор'a военного времени были хороши, делали невозможное – Зальцман, Новиков, Завенягин…
В июле 1941-го Сталин собрал совещание по выпуску винтовок. Оказалось, нет винтовок, не с чем воевать мобилизованным.
У Устинова спросили, может ли Ижевский завод увеличить выпуск винтовок с 2000 штук до 5000.
Устинов, как всегда, схитрил, уклонился – здесь мой зам Новиков, он с Ижевска, он скажет.
«Я встал и говорю: „Нам на это надо 8 месяцев“. Берия – как обычно: „Нет, 3 месяца!“ Я говорю: „Это невозможно“. Создали комиссию. Она струхнула, написала: 3 месяца. Я не подписал. Приносят заключение Берии, он смотрит: „Почему нет подписи Новикова?“ Вызвали меня, я говорю: „Потому что это невозможно, 8 месяцев – и то авантюра“. Хорошо, говорит Берия, пусть будет 8 месяцев.
И потом он мне помогал (2000 довели до 5000, потом до 12 000 в сутки!).
Звонил Сталин, передал трубку Берии, тот говорит: „Я сказал т. Сталину, что если Новиков говорит, что сделает, то сделает“. Таким образом он как бы поручился за меня. Я решил это использовать. Звоню
Владимир Николаевич Новиков умел «топить» вопросы.
Хрущев потребовал создавать заводы кукурузного масла. Новиков договорился определиться после уборки кукурузы, посмотрим, мол, какой будет урожай, и постепенно замотали.
На войне мы читали стихи Константина Симонова, я ему навсегда благодарен, и Алексею Суркову, и Илье Эренбургу. Не стоит, наверное, стыдиться той ненависти к немцам, какая была в их стихах, очерках, ненависти ко всем немцам, без разбора: народ, или солдаты, или фашисты – мы ненавидели их всех, которые вторглись в нашу страну. Мы не могли позволить себе разбираться, ктo просто солдат, а кто нацист. Тогда была ненависть не пропагандистская, ненависть своя собственная, за гибнущую Россию. Город за городом они захватывали: взят был Новгород, Кингисепп, Псков – города, в которых проходило мое детство, а между ними были и станции, поселки, куда мы ездили с отцом. Помню, как я вздрогнул, когда услышал по радио: «Лычково». И оно тоже… Ничего не оставалось, никакой моей России, только Ленинград, один Ленинград, и еще Москва, где был я несколько раз, но и вокруг Ленинграда не было уже ни Петергофа, ни Гатчины, ни Павловска.
«Поступай всегда так, будто от тебя зависит судьба России», – говорил мой отец.
«Н.Н. был мальчик…»
Н.Н. был мальчик, когда немцы в местечке собрали всех евреев, выстроили у обрыва и расстреляли. Жителей заставили закопать. Его, мальчика, ему было уже 10 лет, тоже послали закапывать.
«Соседка Люба хорошо знала немецкий. Ее взяли в гестапо машинисткой. Она подкармливала нас – мать, бабушку, детей. Однажды она сказала маме: я печатала списки на расстрел, там вы с детьми как семья комиссара. Бабушка запрятала нас троих в ледник. Мы отсиделись там месяц, пока немцы не стали отступать. Пришли наши. Любу сразу схватили, потому что служила в гестапо. Мама хлопотала, и другие тоже, она спасла не только нас. Не помогло. Ее приговорили к 25 годам лагерей, там она вскоре погибла.
Отца моего – за то, что в окружении уничтожил штабные документы, – отправили в штрафную роту. Я возненавидел и немцев, и наших одинаково, все они палачи, звери. И до сих пор не вижу разницы».
…В огромном синем небе не было ни одного нашего самолета, с земли не били зенитки, ни одного выстрела. Сверху, кроме бомб, шпарил еще треск пулеметов, пули взвизгивали о металл, дырявили землю, я обещал Боженьке верить в него, всегда и везде, ничего другого я не имел и протягивал ему свой жалкий дар.
Не стоит строго осуждать меня; в конце концов, я ничего постыдного не совершил, но в моей жизни эти минуты остались неубывающим презрением к себе, я старался не вспоминать о них, поэтому они и не покидали меня. Тогда, на станции Батецкой, вся моя двадцатилетняя жизнь стала вдруг небывшей, от нее осталось лишь то, что не состоялось, неосуществленность. Никто не думал, что воевать будет легко. В Летнем саду мы говорили о ранениях, о смерти, кто-то из нас погибнет, но это произойдет в бою, в атаке, с подвигом. Мне же досталась война бесчестная, ничего не успел, а меня уже превратили в ничтожество, ничего не осталось, никаких иллюзий, мечтаний, планов, все сгорело. И мое самомнение… Передо мной всегда будет смрад моей трусости.