Последыш
Шрифт:
Ходили странные слухи, что Бьёрн тогда даже и грибов-то своих не ел, но по странной случайности, глаза пирующих были прикованы к Эйнару, как к куда более известному тогда среди викингов, чем к молодому парню, который, правда, был в море с двенадцати лет. Его спрашивать не стали.
Дикий. Дикий и одинокий, изгнанник с самого раннего возраста среди своих, лучше всех делающий свою работу мастер, от которого избавляются сразу по ее завершению - вот кем был Бьёрн. Он вспыхнул тогда вовсе не из-за молодой и порченой своей крови. Он вспыхнул, услышав ложь. Возможно, думал он потом, когда три месяца лежал в постели, приходя в себе после той
Вот он и стал для Эйнара этим самым "нельзя". Все просто. Ни медведем. Ни волком. Ни драконом. Никем не видит себя берсерк, не видит и не может видеть, так как его нет - есть ярость, голод и жажда крови, слитые воедино, не имеющее ни глаз, ни ушей, ни разума, ни памяти, ничего, что могло бы потом рассказать о том, что видело это, слитое воедино, чудовище, вкусившее грибов Одина.
Кто-то считал, кто-то считает, а кто-то так и будет считать, что берсерком может стать любой, кто окажется достаточно силен и вынослив, чтобы привыкнуть к грибам, некогда коснувшихся тела Сеятеля Раздоров. Ну, не без хорошего знахаря рядом, конечно, а лучше того, колдуна, а еще лучше... А еще лучше не злить берсерков, только и всего.
Знахарь увел мальчишку с волосами цвета грязного льна в лес, а вернулся один. Где пропадал Бьёрн три года - никому неизвестно. Он вернулся в начале весны, здорово вырос и раздался в плечах, а глаза его, бывшие глазами старика с четырех лет, ничуть не изменились. Он вошел в свой дом, приветствовал отца и матушку, братьев и сестер, а затем, немного спустя, предложил себя их хевдингу, на чьей земле и стояла их усадьба. Долго думать тот не стал - и жалел потом лишь о том, что Бьёрн, побывав с ним в паре походов, стал менять вождей, как меняют старую, негодную одежду или подгнившие доски в лодках. Но они и были для него подгнившими досками в его лодке, были или становились, когда слишком быстро хотели вернуться домой или когда слишком уж начинали держаться одного и того же пути и берега, где брали жатву топором и мечом. Его лодка не знала берега. Его душа не знала любви. Его сердце не знало привязанности - кроме одной. Родных скал Норвегии, проросших в его сердце. Это было единственное место, куда он мог вернуться - откуда угодно.
И ничего - больше.
Сейчас, в свои шестьдесят три зимы, Бьёрн был все еще жив. Последний берсерк на родной земле, откуда король Харальд и его сынок, вышибли свободных ярлов, хевдингов и их воинов, вынудив искать себе новой родины, от чего солоно пришлось и франкам, и не только им. Берсерки, люди вне закона, просто викинги покинули свой дом - Норвегию и ушли. Не сразу. Конечно, не сразу - это стоило рек крови, это кормило падальщиков всех видов - от ворон до скальдов с лживыми языками, это порождало предательство, это вызвало и немало отречений, когда ярлы переставали быть собой. По мнению Бьёрна, они ими сроду и не бывали.
А он остался. Он, сражавшийся в той решающей битве, когда Харальд Прекрасноволосый сломал сопротивление повелителей морских соболей, путников Лебединой Дороги, он, дикий, дикий и одинокий, он - остался. Один. Впрочем, он всегда был один. Не нашлось в стране полоумного папаши, что пожелал бы видеть его своим зятем, не нашлось ни одного теплого сердца, которое приняло бы бешеного Бьёрна как друга, у себя в усадьбе, а для него не нашлось места ни на одном из десятков
С тяжелой охапкой медвежьих и волчьих шкур на могучих плечах, старик Бьёрн шел по направлению к горду, куда давно уже не ходил. Порой он спускался с гор, менял шкуры на нужные ему товары и снова уходил назад, на свою дикую землю, которая уже много лет не знала на себе других людей, кроме Бьёрна. Бьёрна, да еще одуревших от страсти девиц, а то и замужних женщин, что упорно бегали к нему, в горы, прожигаемые от глаз до лона его жуткой славой, окрыленные надеждой стать той, что будет похоронена вместе с ним.
Пустое дело. Пользовать их Бьёрн пользовал, если была охота, а потом молча, как и пользовал, гнал. Он не верил. И не хотел верить. Люди похожи на плохие дни - вот и все. Он не хотел к людям. Бешенство, легко кидавшееся на него, порой даже без грибов, просто от не находящей выхода силы воина Одина, отучило его искать людского общества. Они не понимали его, а он был слишком дик, слишком замкнут, слишком молчалив, чтобы что-то объяснять. Да и что он мог им объяснить? Что рассказать?
Порой он подходил к разбросанным по округе усадьбам, брал то, что ему было надо, от припасов до девок, порой платил, порой нет, а затем снова уходил. Это не было грабежом. Это было его жизнью. И жизнью тех, кто жил недостаточно далеко от его земли. Вот градом выбило посев, вот пожаром слизало хлев, вот Бьёрн приходил...
Подростки мечтали попасть к нему в науку. Но не попадали. Потому, что боялись. Противно и сказать, но Бьёрну казалось, что кровь северян и на вкус становилась все более жидкой с тех пор, как они выгнали тех, кто делал их ужасом морей.
В свои шестьдесят три года он все еще был жив и здоров, хотя берсерки не живут долго - причин слишком много, а самая важная та, что грибы Привыкшего к пути отнимали жизнь, как нож режет ковригу хлеба, отмахивая от нее целые ломти. А он не умирал. Даже когда с земли Норвегии поднялись в Валгаллу десятки "кровавых орлов", вырезанных тем викингам, что потерпели тогда, в той битве, поражение от Харальда, а потом не успели уйти в море, он так и сидел на своей земле.
Огромного роста, неимоверно широкий в плечах, с руками невиданной толщины и ногами, соответствующими остальным частям тела, с грудью, напоминающей тяжелый боевой щит, с бородой, ставшей уже совершенно седой и падающей на живот, с лицом, изуродованным шрамами самой разной длины и формы, одновременно и жилистый, и костистый, и невероятно тяжелый Бьёрн все так же уверенно попирал родную землю - единственное, что было в его жизни родного. Волос надо лбом, помимо той памятки с берегов Винланда, да и на темени уже почти не осталось, но с боков и на затылке они росли все так же густо, заплетенные в вечную косу, падавшую ему на поясницу.
На лице его, на скуле, сразу над бородой, которая начиналась чуть ли не от глаз, был самый ужасный шрам - голая скуловая кость. То ли слишком много плоти смахнул тогда, в битве против Харальда, чей-то клинок, то ли кость слишком выпирала, неизвестно, но кожа приросла по краям, а кусок кости, величиной в два ногтя взрослого мужчины, остался гол, как скала. На нем Бьёрн велел выжечь руну "Тейваз", чтобы зря место не пропадало, как он пояснил кузнецу, к которому ввалился со своей просьбой так же небрежено изложенной, словно просил подковать рябую кобылу, а затем, поблагодарив и расплатившись, ушел.