Послесловие к подвигу
Шрифт:
Нырко скосил глаза на подвешенную в тяжелых бинтах ногу:
– Значит, это вы меня так разукрасили?
– Считай, что я.
– Красивая работенка, ничего не прибавишь. А скажите, долго ли теперь лежать?
Коваленко зевнул, широкой ладонью прикрывая рот.
– В доброе мирное время для того, чтобы выздороветь как следует, вам бы полагалось пролежать месяца два. Затем поехать на месяц в Одессу полечиться грязями. Но, увы, такая поездка сейчас невозможна. Стало быть, выход один. Надо поскорее снимать гипс с вашей ноги. Полагаю, через месяц мы это сделаем. Только зачем вы торопитесь? Неужели для того, чтобы как можно скорее опять подставить свою ногу под огонь зениток и «мессершмиттов»?
– Только для этого, – мягко улыбнулся
Главный хирург присел на стул и похлопал по своим коленям широкими ладонями.
– Вот как! – басовито расхохотался он. – Люблю летчиков за веселый нрав. Считайте, что я за вас. Будем надеяться на то, что из списков полка вас исключать до возвращения не будут. – Он немножко помолчал, плотно стиснул полные губы и неожиданно закончил, как отрубил: – В строй вы, бесспорно, вернетесь, даю вам голову на отсечение. А вот будете летать или нет, это вопрос, как говорится, уже другой категории. Все-таки двадцать три осколка, задет нерв, повреждена кость. Пусть незначительно, но повреждена. Не знаю, дорогой потомок запорожцев, честное слово, не знаю.
– Послушайте, Андрей Иванович, – с нарастающей злостью заговорил Нырко, каменная фигура хирурга внезапно показалась ему надменной, а его басовитый голос снисходительным. – Вы заблуждаетесь. Я вам не нищий, вымаливающий подаяние. Я не прошу, а требую. Знаете, в чем заключается моя обязанность летчика-истребителя?
– Просветите, – пожал плечами Коваленко и снова зевнул.
– В том, чтобы с каждым проведенным воздушным боем сокращать на какое-то количество единиц самолетный парк Геринга и его кадры.
– Допустим.
– А знаете, в чем ваша обязанность хирурга военного госпиталя?
– Очевидно, нет, – снова захлебнулся Коваленко хриплым смехом.
– Конечно, нет, – сверкнул на него глазами Нырко. – Ибо если бы знали, то не разговаривали бы в таком ключе. У вас одна обязанность – вернуть меня в кабину истребителя во что бы то ни стало! – Майор ударил кулаком по матрасу, так что сетка взвизгнула. – Представьте на минуту наш огромный советско-германский фронт от Черного и до Баренцева моря, как иногда пишется в сводках Совинформбюро. Представьте сотни госпиталей и сотни летчиков, которые ежедневно попадают на такие вот больничные койки. Так разве есть среди них хотя бы один, который не мечтал о новых боевых полетах и о том непередаваемом ощущении, которое рождается, когда ты видишь, как падает на землю сбитый тобою вражеский самолет? Какое же вы имеете право лишать меня надежды?
Нырко умолк и только теперь заметил, что хирург, оставаясь сидеть в той же позе и продолжая упираться широкими ладонями в свои колени, спал. Взрыв громкого храпа огласил комнату. «Черт побери! – с гневом про себя подумал Нырко. – Издевается, что ли? Я ему о самом сокровенном, а он храпит!» Нырко покашлял. Коваленко вздрогнул и раскрыл светлые глаза.
– Вот черт! Прости меня, майор. Сон сморил. Знаешь, что я первым делом сделаю, когда мы закончим войну и разобьем фашистов? Трое суток подряд спать без просыпу буду. Видишь, какая у меня простая мечта в отличие от твоей.
Он внимательно вгляделся в черные глаза летчика, и на секунду ему показалось, будто в этих глазах блеснули слезы. Хирург терпеть не мог, когда в его присутствии начинали плакать.
Встав со стула, он сделал два шага к двери, потом обернулся и выпрямился.
– Ну, знаете ли, – холодно сказал он, – в вашем возрасте – и слезы… Это стыдно, молодой человек.
Но вдруг увидел, что израненный летчик вовсе и не собирался заплакать. И хирургу самому стало стыдно, что он мог заподозрить майора в этом. То, что Нырко о своем желании вернуться на боевую работу говорил со злостью, что в его голосе не было никакой мольбы, как-то необычно подействовало на Коваленко. Было что-то особенное в этом черноглазом молодом парне, чего он, главный хирург, не замечал в других, хотя за свою жизнь повидал сотни людей, в судьбу которых ему приходилось вмешиваться, С теми все было проще и яснее. Выслушав его прямые доводы, больные либо впадали в уныние, либо по нескольку раз переспрашивали о своей судьбе, в надежде, что хирург как-то смягчит сказанное накануне, произнесет слова совсем противоположные тем, что говорил сначала. А этот не заглядывал ему в глаза. Он разгневанно требовал, и только. И в душе у Андрея Ивановича пробудился какой-то новый голос, шевельнулось далекое, еще неосознанное чувство уважения к этому крепко сложенному, искалеченному войной человеку, горько подумалось: «Черт побери! Режу, режу, в тело человеческое заглядываю, а в душу хоть когда бы!» И ему, хирургу, у которого редко находились для пациентов ласковые слова, захотелось утешить раненого. Он молча прошелся по маленькой палате, остановился у полураскрытого окна и, глядя на прорубленную в редколесье асфальтовую въездную дорогу, сказал:
– Слушай, Федор… по-моему, Федор Васильевич?
– Федор Васильевич, – подтвердил с усмешкой Нырко, – по всему видно, в мои анкетные данные вы заглядывали.
– Положено, – буркнул Коваленко. – Но ты слушай. Знаешь, с какой поры появилась у меня эта несносная привычка говорить пациенту любую правду? С того дня, когда я потерял единственного сына. Это было давно, когда я еще кончал медицинский. Жорке было восемь, и он заболел дифтеритом. Я бегал по Москве как угорелый, призывал самых выдающихся светил, но они скрывали от меня – отца – правду, заставляли жить в мире надежд и иллюзий, уверяли, что ребенок выживет, а он умер на моих руках. И я поклялся тогда, что если стану хоть когда-нибудь настоящим хирургом, всегда буду говорить больным и их родственникам одну только правду. А теперь о тебе. – Он хмуро провел ладонью по колючей щеке. – Врать не намерен. Пока раны не заживут, трудно говорить, будешь летать или нет, дорогой Федор Васильевич. Вот есть у тебя где-то дом, жена, дети.
– Еще не успел нажить, – грустно вздохнул раненый, – только старики.
– Ах да… двадцать три года… – понимающе закивал Коваленко. – Однако дело не только в этом. Идет большая губительная война, и ты на ней пролил кровь. За них, за стариков своих, пролил и за тысячи других людей, о существовании которых даже не догадываешься. Если обратиться к теории вероятности, то кто его знает, быть может, тот самый «юнкерс», который должен был сбросить бомбы на этот госпиталь, тобою был сбит где-то в окрестностях Вязьмы или Гжатска. Значит, ты и так уже много сделал на этой войне, дорогой товарищ майор. Так зачем же впадать в пессимизм? Ждать, ждать и ждать, Федор Васильевич. У летчика-истребителя должны быть крепкими нервы. Что же касается ворчливого старика Коваленко, то будьте уверены, он все сделает, чтобы вернуть вас в кабину истребителя.
– Спасибо, Андрей Иванович, – тихо поблагодарил его майор Нырко.
3
Глубокой ночью в госпиталь прибыла очередная партия раненых. В зыбучей полуночной темноте из крытых брезентом ЗИСов санитары выгружали носилки. Работали молча и быстро. Кто-то засветил фонарик и тотчас же раздался предостерегающий голос:
– Ты что, Рапохин? Очумел разве? Не слышишь, фриц на верхотуре ухает. Фугасочку оттуда в одну тонну скинет – ни от тебя, ни от госпиталя ничего не останется.
Фонарик погас, а тот же голос, но уже с угасшими нотками возмущения, обратился к кому-то из раненых:
– Лейтенант, а лейтенант, тебя что же, под самой Вязьмой ранило? Ну и докатились. Это же вы прямую дорогу на Москву Гитлеру открыли.
– Тебя среди нас не было, защитник отечества, – зло откликнулся с носилок раненый. – Только поэтому и докатились.
Кому-то при разгрузке причинили, очевидно, боль, и молодой стонущий голос разнесся по всей округе. Вскоре все стихло, и майор Нырко заснул.