Посмотри в глаза чудовищ. Гиперборейская чума. Марш экклезиастов
Шрифт:
— Мы погибли! — невольно вырвалось у Шандона.
— Погибли! — как эхо, повторили матросы.
— Спасайся кто может! — вопили одни.
— Спустить шлюпки! — говорили другие.
— В вахтер-люк! — орал Пэн. — Если уж суждено утонуть, то утонем в джине!
Матросы вышли из повиновения, смятение достигло крайних пределов. Шандон чувствовал, что у него почва уходит из-под ног; он хотел командовать, но в нерешительности только бессвязно бормотал; казалось, он лишился дара слова. Доктор взволнованно шагал по палубе. Джонсон стоически молчал, скрестив руки на груди.
Вдруг раздался чей-то громовой, энергичный, повелительный голос:
— Все по местам! Право руля!
Джонсон вздрогнул и бессознательно
И как раз в пору: бриг, шедший полным ходом, готов был разбиться в щепы о ледяные стены своей тюрьмы.
Джонсон инстинктивно повиновался. Шандон, Клоубонни и весь экипаж, вплоть до кочегара Уорена, оставившего топку, и негра Стронга, бросившего плиту, собрались на палубе и вдруг увидели, как из каюты капитана, ключ от которой находился только у него, вышел человек.
Это был матрос Гарри.
— Что, что такое, сударь! — воскликнул, бледнея, Шандон. — Гарри… это вы… По какому праву распоряжаетесь вы здесь?
— Дэк! — крикнул Гарри, и тут же раздался свист, так удивлявший экипаж.
Услыхав свою настоящую кличку, собака одним прыжком вскочила на рубку и спокойно улеглась у ног своего хозяина.
Экипаж молчал. Ключ, который мог находиться только у капитана, собака, присланная им и, так сказать удостоверявшая его личность, повелительный тон, который сам говорил за себя, — всё это произвело сильное впечатление на матросов и утвердило авторитет Гарри.
Впрочем, Гарри нельзя было узнать: он сбрил густые бакенбарды, обрамлявшие его лицо, и от этого оно приняло ещё более энергичное, холодное и повелительное выражение. Он успел переодеться в каюте и явился перед экипажем во всеоружии капитанской власти.
И матросы, охваченные внезапным порывом, в один голос крикнули:
— Ура! Ура! Да здравствует капитан!..
…и вдруг в какой-то момент я провалился в книгу. Это не было обычным бредом; во всяком случае, это не было бредом, подобный которому повторился бы. Мне приходилось бредить: и в Париже, когда я, молодой идиот, нализался цианистого калия, и в шестнадцатом в госпитале, когда я двое суток был на волосок от смерти — запущенная пневмония; а уж какие видения были у меня на ферме старого Атсона, где я отлёживался со сломанным позвоночником… Я пробовал и опиум, и гашиш, и коку. Всё это не то и не так.
Сначала страницы стали жидкими, а буквы по ним плавали, как ряска по поверхности пруда. Я раздвинул их. Открылась чистая глубина, тёплая и приветливая. Я опустил в неё руку, потом погрузился весь.
Я вошёл в книгу. Но не в роман.
Потому что я был теперь кораблём на верфи. Ещё недостроенным, но таким, которым все восхищались. Знаменитые инженеры приезжали издалека, чтобы на меня посмотреть и покачать головой в восхищении. Мне было неловко, потому что я понимал: моё совершенство — это совсем не моя заслуга. Тот, кто меня спроектировал и создаёт, уже много лет не встаёт из кресла, он болен и стар, и я — его последняя надежда, его лебединая песня. Я долго и со всеми подробностями наблюдал, как мне монтируют машину и котлы, проводят трубопроводы и испытывают их давлением. Как вручную шлифуют и полируют многотонный трилистник главного винта. Как подгоняют на посадочные болты откованный из лучшей сибирской стали форштевень. Как вгоняют неимоверно ловкими ударами на места раскалённые заклёпки и тут же плющат их, намертво пришивая стальную обшивку к массивным шпангоутам, стрингерам и несокрушимому килю. Как проверяют на ломкость сталь, замораживая листы её в жидком воздухе, а потом изгибая в специальном прессе, а после устраивая выволочку закупщику. Как ставят мачты и трубы. Как обшивают палубу лиственичными досками, а каюты — красным деревом. Как собирают рояль в кают-компании, поскольку целиком его туда пронести оказалось невозможно…
Это заняло год. Шли споры о названии, поэтому борта мои были чисты, но на носу расправил крылья золотой двуглавый орёл.
Наконец мне придумали название, и я стал «Огненной стрелой».
Потом меня спустили на воду. Странная горбоносая девушка в тёмном, но явно не траурном, платье разбила о форштевень бутылку шампанского. Я под крики «ура!» заскользил по намыленным слегам кормой вперёд и тяжело, но прочно вошёл в воду.
В тот же день на борт поднялась вся команда, сто матросов и тридцать пять офицеров во главе с седоусым капитаном Крузенштерном — но не тем, знаменитым, а потомком или однофамильцем. Я долго стоял под погрузкой: уголь, провиант, пресная вода, — а потом отправился на ходовые испытания.
Я очень легко, не напрягая котлов, обогнал сопутствующие мне миноносцы, сильно смутив их.
Выявились какие-то мелкие погрешности: недорабатывала рулевая машина, вибрировали два вентилятора, лопнули колосники в третьей топке, и её пришлось заглушить. Это были действительно мелочи, их можно было исправить прямо в море силами команды. Но нам всё равно нужно было вернуться в гавань…
(Всё, что я рассказываю сейчас, я переживал именно так: день за днём и месяц за месяцем. Напомню: мне было неполных восемь лет. Много лет спустя в разговоре с Бурденко я рассказал про этот случай, будто бы произошедший со знакомым. Бурденко сказал, что такое изменение хода внутреннего, субъективного времени говорит об очень тяжёлых и необратимых повреждениях мозга; наверняка мой знакомый сейчас либо в доме скорби, либо разбит параличом. Я сказал, что он прошёл две войны и чувствует себя вполне сносно. Бурденко выразил надежду с ним познакомиться, но тут события пошли вскачь, и мы просто забыли про этот разговор, а вскоре Бурденко не стало. Не знаю, пересилил бы он желание вскрыть мою бедную черепушку и проверить пальцем, всё ли на месте?..)
С началом весны началась и подготовка к экспедиции. Мы должны были пройти мимо Новой Земли и потом как можно дальше до Северного полюса; там я оставался ждать, а четырнадцать человек на собачьих упряжках пойдут дальше, чтобы водрузить русский флаг на высочайшей точке планеты. Руководил экспедицией лейтенант флота Колчак.
(Клянусь! Когда в девятьсот пятом году я прочёл в газетах, что лейтенант флота Колчак награждён Золотой медалью Географического общества за выдающиеся заслуги в полярных исследованиях, мне стало не по себе; показалось, что сквозь летний зной проступил жестокий полярный холод; он откинул этот зной и это лето, как сквозняк откидывает шторы, — и будто именно холод, твёрдый снег, чёрная отшлифованная поверхность льда над бездной, режущий ветер, улетающая в никуда позёмка — это и есть настоящее, — а лето, дачный стол под грушей и чай из самовара — только вытканный рисунок на шторе…)
На меня грузили так много, что я перестал за этим следить — и занялся знакомством с собаками. Это были сибирские и поморские лайки, некрупные и молчаливые. Их держали в клетках по девять, и в каждой клетке был вожак. Их звали Пират, Буря, Ропак, Клык, Малахай, Улан и Жираф. Буря был абсолютно белый с розовым носом и красными глазами, а Жираф — жёлтый и пятнистый. Они грызли сушёную рыбу и негромко переговаривались. Я понял, что лай у собак — это только для общения с человеком; между собой они разговаривают совсем иначе.
Лейтенант торопился и нервничал; мы опаздывали с отходом. Наконец приготовления закончились, и ранним утром девятнадцатого апреля под звуки оркестра я отошёл от причала…
Мы ещё ненадолго, на два дня, задержались в Копенгагене — потребовалось сменить забарахлившую помпу. Весь путь вокруг Скандинавского полуострова к Шпицбергену (взяли запас угля) и дальше к Новой Земле протекал безукоризненно.
Я чувствовал, как холоднее и холоднее делается вода. Плавучие льдины попадались всё чаще и чаще; потом начались ледяные поля.