Посмотри в глаза чудовищ
Шрифт:
– Как там наши полешуки, в Аргентине-то?
– А как была веска, так веска и осталась. Живут. Гражданство купили за твое золотишко, налоги платят, и дела никому до них нет.
– Поезда под откос не пущают?
– Да нет там откосов… По праздникам, бывает, с немецкой деревней стенка на стенку бьются. За командира, мол, получите!.. Ты им напиши непременно, что жив. А то забьют немцев, изведут ни за что…
ПРОМЕДЛЕНИЕ СМЕРТИ
(Мадагаскар, 1922, октябрь)
Почему эту башню называли башней Беньовского, так и осталось загадкой, поскольку, судя по выщербленности белого
Удивительный он был человек, этот граф Мориц-Август: будучи венгром, ввязался в восстание польских конфедератов, был бит, поначалу в бою, а потом кнутом, сослан на Камчатку, где взбунтовал ссыльных, угнал бриг «Петр и Павел», основал русское поселение на Мадагаскаре и совсем было собрался учредить там коммунизм (промышляя на морских торговых путях), но тут пуля французского морского пехотинца поставила точку в его военно-политической карьере. Скорее всего мальгаши настолько боготворили сакалава Беньовского, что возведение древней башни приписали именно ему – а кому же еще?
Нет, много, много раньше была возведена Белая Башня, одна из четырех сущих в мире. Строили ее, не прикладая рук человеческих, да и Мадагаскар не был островом в те недоступные ни памяти ни воображению годы.
Среди мальчишек-учеников я чувствовал себя Ломоносовым в Греко-Латинской академии – и, возможно, за спиной моей так же шептались: «Гляди-ко, кака дубина стоеросовая учиться грамоте собралась!..» И, как Ломоносов, я весь с головой ушел в занятия, чтобы не слышать этих шепотков.
Всю прежнюю жизнь учение мне давалось легко, а потому учился я скверно, упустив столько возможностей, что и перечислить нельзя. Мне, видевшему себя вторым Стенли или первым Бартоном, не удавалось набросать простейшие кроки, и то же самое было с языками: я мог читать на трех, но понимали меня только на родном. Привычки к последовательным, обязательным и кропотливым штудиям не было, поэтому в первые месяцы здесь мне приходилось тратить большую часть сил именно на преодоление натуры. Здесь некому было сказать, заступаясь за нерадивого гимназиста: «Господа, но ведь мальчик пишет стихи!..»
Здесь все писали стихи. И одновременно – никто.
Потому что не стихи нас учили писать, а находить в стихотворческом исступлении истинное Слово, запоминать его и никогда не применять.
Каково было мне, синдику Цеха поэтов, осознавать, что мое умение и знание стиха – сродни папуасскому понятию об устройстве аэроплана…
Единственное, что меня примиряло с реальностью, – так это то, что и Ося, и Есенин, и покойный Блок, не говоря уже об Аннушке, чувствовали бы себя здесь столь же неуверенно и неуютно. Аннушке трудностей добавило бы еще и то, что одевались мы в холстину, спали на циновках и ходили босиком, как абиссинские ашкеры. Но вовсе не от бедности – по уставу.
Никогда я не писал так много и так странно. Что-то выходило, выползало, вытекало из меня, отливаясь в строки. Но что – не знаю, не помню, а восстановить не получается. Помню только, что писать нам дозволялось лишь в огромных черных книгах, похожих на амбарные, причем на каждой странице изображены были запирающие знаки. Специальный служитель выдавал нам эти книги и забирал в конце дня.
И все равно землетрясения на Мадагаскаре случались удивительно часто…
Помню, как в шестнадцатом году в госпитале встретил я родственную бродяжью душу – ротмистра Юру Радишевского. Вот закончим войну, мечтали мы, спасем цивилизацию от тевтона, проедем на белых конях по Берлину, залезем, в посрамление всем, на купол германского рейхстага, водрузим там российский флаг – а потом, всюду чтимые победители, закатимся как раз сюда, на Мадагаскар, обойдем его весь года за два, станем вождями племен или великими географами…
В тот день я ушел от всех в горы. Тонкий ручей звенел в зарослях, изредка являя солнцу сверкающую спину. Острые камешки уже не могли повредить моим ступням. Высокие цветущие кусты обрамляли тропу. Две бабочки, огромные и розовые, как ладони воина, покачивались на ветке. Птичий гомон то нарастал, то почему-то прекращался. Слева проступали в густой синеве вершины далеких вулканов, прямо – угадывался океан. Ленивец, висевший на лиане подобно перезревшему плоду, при виде человека не только не убрался с дороги, а еще и, распушив хвост, мазнул меня по лицу. Он чувствовал себя здесь в своем праве – реликт пропавшей Лемурии. На пузе у него сидела беспечная бабочка. Маленькое стадо коз перебежало, смеясь, тропу. Это могли быть и дикие козы, и домашние. Мальгаши сами не всегда различают их…
В конце подъема (сердце у меня не билось, и я не хватал ртом воздух, как делал бы еще год назад) я увидел огромный панданус, дерево-рощу, непонятно как возросший здесь, на голых камнях. Его воздушные корни, подобно когтистым лапам, вцеплялись в глыбы старой лавы, протискивались в узкие трещины и щели, распластывались по-осьминожьи по камню, силясь захватить все пространство. Птицы неистовствовали. Весенний месяц октябрь… как странно.
В Петрограде холод и слизь, большевики готовятся к октябрьским торжествам, предвкушая раздачу праздничных пайков и демонстрацию трудящихся. Отсюда Петроград казался городом измышленным, никогда не существовавшим в действительности, а единственно в предсмертных видениях государя Петра Алексеевича…
Белые, комьями и горами, облака вставали из-за перевала.
Здесь часто бывало так, и я нигде и никогда больше не видел подобного: облака летели навстречу друг другу, сталкиваясь и пожирая друг друга, словно пытались разыграть передо мною сцену из древнего мифа, сложенного народом, давно покинувшим лицо земли…
А я понимал себя первым и пока единственным человеком на свете, пришедшим на смену тому неведомому племени. Много странных сущностей мне предстоит найти – и каждой нужно будет дать имя. Беда, если сущность не уложится в это имя… Беда поэту и магу, сбившемуся с пути…
Налетел ветер, толкнул в грудь. Ветви пандануса вдруг шевельнулись – и тугая волна прошла по ним от края до края необъятной кроны, будто змей или дракон, проснувшись, потянулся и вновь свернулся в кольцо. На миг сверкнул между листьев кровавый глаз – и тут же померк, убедившись в отсутствии перемен.
К тонким внешним стволам пандануса мальгаши привязывали из года в год разноцветные ленточки, лоскутки и нитки бус, каменных и стеклянных – на счастье. За счастьем же и пришли сюда старик и девочка…
Старику было за сто, девочке – года четыре. На них были белые одежды. В костяной, табачного цвета руке старик держал отполированный временем черный посох. Через плечо девочки перекинута была тряпичная торба, набитая чем-то объемным, но легким.
– Здравствуйте, люди, – сказал я по-мальгашски.
Старик молча поклонился, а девочка посмотрела на меня такими черными и такими огромными глазами, каких у людей не бывает. Старик шепнул ей на ухо, она подбежала ко мне и вложила в ладонь что-то теплое и твердое. Я посмотрел: это был золотой православный крестик с закругленными лопастями и русской надписью «Спаси и Сохрани». – Красавица, – растерялся я. – Да мне и отдарить тебя нечем…