Посмотрите - я расту
Шрифт:
Я его очень берег. Когда начиналась бомбёжка — первым делом хватал его и бежал на Савинский бугор за домом, там у нас была щель вырыта. И сидел там с Подушечным Человеком в обнимку.
Однажды Ирина-Мальвина пришла ко мне поиграть (она же со мной в одном доме живёт и в нашем первом «а» учится), увидела Подушечного Человека и спрашивает:
— Это что?
Я говорю:
— Не что, а кто.
— А как его зовут?
Я даже удивился:
— Как это — как зовут?
Разве у моего Подушечного Человека может быть имя, что он, кукла, что ли? В куклы только
Я люблю вечером обхватить его руками, сесть на подоконник и сидеть тихонечко — смотреть на звёзды.
Один раз мама спрашивает:
— Ёжик, что ты притих? Поиграл бы…
— Не трогай его, — бабушка говорит. — Он и так играет. — Погладила меня по голове и добавила: — Он растёт.
Я вспомнил бабушку, маму. Подушечного Человека — и мне стало еще грустнее. И слёзы закапали ещё быстрей. Я их вытираю, а они снова на щеках появляются… Я, конечно, виноват, что над Ириной-Мальвиной смеяться стал, но ведь Кирьянов первый драться полез, я его не трогал…
Вдруг мне на макушку легла ладонь. Большая. Горячая. Оглянулся — тётя Паша, наша повариха, стоит.
— Ты это тут чего? — спрашивает. — Ой, да и слёзы! А ну пойдём со мной!
— Как же, — говорю, — я пойду? И же наказанный!
— Я с тебя наказание снимаю.
— Но меня же пионервожатая наказала.
— А кто, по-твоему, главнее? — спрашивает тётя Паша. — Если она забудет горнисту приказать, так он и сам в дудку прогудит. А ежели я обед не сготовлю? Чего будет? А? Ну пойдём, пойдём, а то обрыдался весь.
Мы прошли через лагерь, мимо длинной столовой, где девочки из второго отряда расставляли на столах тарелки, обошли кухню, откуда пахло замечательными капустными щами. За кухней был маленький дворик, стоял стол. И под навесом пыхтел титан. За столом сидел дяденька в тельняшке и пил чай.
— Вот, — сказала тётя Паша, подтолкнув меня своим огромным животом к столу. — Вот компанию тебе, Толя, привела. Штрафник. Из наказанных, значит.
— Честь и место, — сказал дяденька, подвигаясь на скамейке. — За что взыскание?
— Подрался, — ответил я струдом, потому что слёзы стояли совсем близко.
— Ну-ну-ну… — Он погладил меня по голове. — Не огорчайся. Это всё семечки. Не беда, что сейчас плохо, дай срок, будет ещё и хужее…
— Ну-ко, — тётя Паша ловко очистила огромным ножом и подала мне здоровенную морковку, — испробуй для аппетита.
Но морковка не лезла мне в горло. Потому что нос у меня ещё хлюпал.
Дяденька словно не замечал моего настроения.
— Вот чаю попьём и будем с тобой дрова на завтра пилить. Зовут-то тебя как?
— Боря.
— Эх, Боря, не видать бы тебе горя! — вздохнул он. — А меня дядя Толя. Да ты не расстраивайся… Ты мне как бы в помощь пришел, а то одному пилить не сподручно. Пила-то о двух концах. Ну, пошли. Морковку я в газетку заверну. Потом съешь, как проголодаешься.
У маленького сарайчика земля была мягкая от опилок. Дядя Толя вытаскивал из штабеля большие плахи, клал на козлы, и мы пилили. Когда я уставал, дядя Толя брал топор и с уханьем колол чурбаны на белые чистенькие полешки. Я бегал вокруг, подбирал их и укладывал в поленницу. Дрова так приятно пахли, а дядя Толя так ловко их колол, да ещё всё время приговаривал: «Берёза-берёза трещит от мороза… Осина не горит без керосина», — что я скоро словно забыл, как стоял перед строем и плакал.
— Перекур!
Мы сели на скамеечку под деревом, где в землю была вкопана бочка с водой.
Дядя Толя свернул из газеты папироску трубочкой, а я достал из кармана морковку и стал грызть.
Над нами плыли облака, по крыше сарая прыгали воробьи, а высоко-высоко в небе переливчато свистел жаворонок.
Хоть и большая была морковка, а сгрыз я её очень быстро. Она так и брызгала соком, даже ладони у меня стали оранжевыми. Явытер их о доски скамейки, посмотрел на облака, поболтал ногами, а дядя Толя всё молчал, всё покуривал козью ножку.
— А вы моряком были? — спросил я.
— Нет, — ответил он и разгладил тельняшку на груди. — Это сыночка моего, Шурика, память.
Он загасил аккуратно окурок, положил его за ухо, и мы опять взялись за пилу.
— Я в ополчении был, да недолго. Контузило меня. А Шурик, сынок мой, до войны срочную на флоте служил, вот и присылал тельняшки да брюки клёш. А в сорок первом пошёл в морскую пехоту, на Невский пятачок… — Плашка развалилась, дядя Толя поднял с земли чурбан и прижал его к себе, как ребёнка или как снаряд. — По первому ледочку пошли они, милые, по Неве. Ботиночки сливочным маслом, последышками, смазали, бескозырочки набекрень, винтовочки наперевес…
И он замолчал, глядя куда-то поверх крыши сарая, точно видел белоснежную гладь замёрзшей реки и цепи моряков в чёрных бушлатах.
— Дровосеки! — позвала из кухни тётя Паша. — Обедать.
— Пойдём руки мыть!
Тётя Паша поставила на щелястый стол тарелки со щами.
— Мне же в отряде обед дадут, — сказал я.
— Ничего. С отрядом второй раз покушаешь. Жерновок-то у тебя сейчас хорошо мелет. — Она хлопнула меня по животу. — Ешь. Тебе расти надо.
Ели молча. Дядя Толя осторожно нёс ложку, подставляя под неё кусок хлеба.
Потом были макароны и компот.
— Перекур с дремотой! — сказал дядя Толя после обеда, и мы уселись на солнышке, у стены кухни, где уже сидели две нянечки и судомойка.
Нянечки разговаривали, а судомойка, совсем ещё молоденькая, конопатая девчонка, тихонечко напевала:
Что стоишь, качаясь, тонкая рябина…
Я эту песню люблю. Я вообще люблю песни и петь люблю. Но мне правятся взрослые песни. А в школе поём: «Серенькая кошечка села на окошечко, хвостиком виляет, деток собирает…» Села на окошечко и пускай сидит. Мне какое дело до этой серенькой кошечки? Я по-настоящему пою дома, а в школе только так, рот открываю: «Патоку соберём, варил дядя Симеон…» Что за патока такая? Зачем её дядя Симеон варил?