Посторонняя
Шрифт:
— Работу, разумеется, подобрать можно, — пробубнил Певунов. — Но почему именно у нас? Есть же предприятия…
— В нашем городе торг — самое солидное предприятие.
«Верно», — отметил Певунов. Он вспомнил, что в бухгалтерии, кажется, не хватает двух человек.
— В бухгалтерию пойдешь… ну, на первых порах?
— Как прикажете.
— Приказывать тебе будет Василий Петрович — главный бухгалтер, — Певунов усмехнулся. — Уж этот прикажет — ужом завертишься.
— Вы меня за пустышку принимаете и ошибаетесь. Я из здоровой рабочей семьи произошла. Работы не боюсь. Белоручкой никогда не была.
— А где же твоя рабочая семья?
— Папа два года как умер, мама в деревне живет.
Певунов прикурил вторую сигарету, хотя в горле и так першило.
— Чего замуж не выходишь, такая красивая? Хороший муж — жить легче.
Она взглянула на него откровенно вызывающим, дерзким взглядом.
—
— Пойдем чего-нибудь перекусим, — предложил Певунов. — Здесь неподалеку закусочная, там вкусные готовят сардельки.
Лариса встала нехотя, взяла его под руку.
— А вы не боитесь, что нас увидят?
— Нет, сказал он, — этого я не боюсь.
4
Нина Донцова обживалась в Москве непросто. В ней самой что-то стронулось с места и перевернулось. Замужество, рождение детей — казалось бы, решающие события в жизни женщины — не повлияли на нее так, как переезд в Москву. Смешливая, озорная девушка осталась в городе на берегу вечного моря, а в Москве поселилась взрослая, опытная женщина, которая частенько отпускала детям звонкие затрещины и без видимой причины ворчала на своего доброго мужа. У нее начались мигрени, часто болела поясница, все это она переносила мужественно, никому не жаловалась, только искренне недоумевала, каким образом болезни сумели проникнуть в ее доселе нерушимый организм. Нина сходила к терапевту в районную поликлинику, тот выписал ей направления на всевозможные обследования, хмуро присовокупив, что дело может оказаться достаточно серьезным. Нина плюнула на предостережение и никуда не пошла. Зачем ей лишние хлопоты, если она и так знает все про себя. Она здорова, только душа у нее тоскует.
На новой работе Нина — вот тоже чудно — долго ни с кем не могла подружиться. Столичные продавщицы мало чем отличались от прежних Нининых товарок, и все-таки была между ними какая-то неуловимая дистанция, которую сразу не перешагнуть. Может быть, она вообразила себе эту дистанцию. Иногда ей казалось, новые коллеги смотрят на нее с легким презрением, как на выскочку. Ей казалось: и резвые девчушки, и искушенные женщины знают нечто такое о жизни и о работе, что ей не дано знать. Когда они обращались к ней приветливо или раздраженно, она в голосах чувствовала стеклянный холодок. Ее это мучило, и однажды она пожаловалась мужу. «Меня никто не любит! — сказала она. — На работе на меня смотрят косо, будто я шпионка». «Почему?» — удивился Мирон Григорьевич, а скорее изобразил доброжелательное удивление. Разве можно представить, что его Нину кто-то способен не любить. «Наверное, потому, что я пришлая. Думают, у меня есть тайные знакомства». «Ах ты моя крошка, ах ты моя выдумщица!» — засюсюкал Мирон Григорьевич, и Нина с досадой оттолкнула его руки.
Наконец она сошлась довольно близко с Клавой Захорошко, продавщицей галантерейного отдела, пухлой, томной девушкой лет двадцати трех. Клава пришла работать в магазин после Нины, у нее здесь тоже не было знакомых, может быть, этим и объяснялась их скороспелая дружба, потому что ничем иным объяснить ее было нельзя. Клава Захорошко принадлежала к породе спящих красавиц, глаза ее, когда она стояла за прилавком отдыхая, были полузакрыты, уголки губ опущены, и все лицо имело сладкое выражение близкого сна. Соответственно плавными и замедленными были движения ее большого, полного тела. Клава была по-своему привлекательна, но весь вид ее выражал такую незамедлительную готовность уснуть, что редкий покупатель, особенно из числа молодых людей, решался обратиться к ней с вопросом. И правильно делал, потому что дождаться ответа от Клавы Захорошко было немыслимо. Она никогда никому не грубила, не произносила сакраментальных фраз типа: «Вы что, не видите, я занята!» или «У меня же не десять рук, гражданин!» — она лишь взглядывала на бестактного покупателя умоляюще-беспомощным взором, и этого хватало, чтобы ошарашенный любопытчик осознал неуместность и бесцеремонность своего вопроса. Несмотря на свое полусонное состояние, Клава Захорошко (вскоре Нина это узнала) побывала замужем, но неудачно, теперь была одинока и находилась в ожидании новой счастливой судьбы. На вопрос, чем же не угодил ей муж, Клава отвечала протяжным: а-а! — и красноречиво крутила пальцем около виска. Уход чокнутого мужа Клава скорее всего проспала. При всем при том Клава была образованной, начитанной девицей. Она знала толк в поэзии, читала философов Канта и Шопенгауэра, любила при случае процитировать Монтеня и потрепаться о потоке сознания в новейшей прозе. «Какая у тебя память! — восхищалась Нина. — Тебе обязательно надо учиться». «А-а, — Клава лениво поводила рукой, — все, что мне надо, я уже выучила». — «Но ведь тебе скучно работать за прилавком?» — «А где не скучно?» На это Нина не знала, что ответить. Один раз она привела новую подругу домой, познакомила с мужем. За ужином распили бутылочку шампанского, Клава раскраснелась и начала приставать к Мирону Григорьевичу с просьбой растолковать ей добиблейскую теорию сотворения мира, а также разницу между душой и духом. «Ну и продавщицы пошли!» — только и смог сказать Мирон Григорьевич, когда Клава ушла. Нина всерьез обиделась. «А ты думаешь, мы чурки с глазами, клуши бестолковые? Так ты оказывается, думаешь?» — «Что ты, Нинуля, что ты!» Но было уже поздно, и между ними разразился один их тех зловещих семейных скандалов, для которых не требуется особых причин. Скандал подействовал на Нину отрезвляюще, и несколько дней она была нежна с мужем и детьми.
Клаву Захорошко она полюбила. Клава никому не навязывалась, но никого и не предавала. Отец ее бросил семью, когда ей было пять лет, о нем она ничего не знала, мама ее умерла год назад от непонятной болезни. Клава жила с бабушкой в двухкомнатной квартире на проспекте Мира. В этой квартире Нину более всего поразила библиотека, занимавшая сплошь три стены в большой комнате и еще два книжных шкафа в просторном коридоре. Там было много таких книг, каких Нине прежде не приходилось видеть: в переплетах с застежками, с массивными, позолоченными обложками. Страницы с текстом в этих книгах были похожи на картины. «Дедушка начинал собирать, — пояснила Клава. — Хочешь, бери, читай». Нина взяла наугад одну книгу, чтобы показать мужу. Спросила: наверное, дорогие? Клава ответила: наверное.
И бабушка ее, Дарья Арсентьевна, была необычным человеком. Седенькая, сухонькая, аккуратненькая старушка в старомодных очках с посеребренными дужками и в шерстяном, темном, наглухо застегнутом под подбородок платье, она называла Клаву «котеночек мой» и вообще пересыпала свою речь множеством ласкательных словечек. Иногда получалось забавно. К примеру, рассказывая о дворнике, которого не любила за алкоголизм, она говорила так: «Представьте, деточки мои, стоит этот иродик с совком и лопатой, а перед ним расплющенное ведерушко. Что же ты, говорю ему, наделал, свинтус окаянный, с казенным ведерком, Христос тебя спаси?! А он глазенки страшные выпучил: „А чего оно вертится!“ Это у него, деточки, земля под ножками от горького пьянства вертится, а он на ведерочке помстился, сплющил его». Горюя, бабушка прикладывала к вискам указательные пальцы и скорбно закатывала глаза. Бабушке шел девяностый годок. «Она скоро умрет, — жаловалась Клава. — Не знаю, как тогда мне жить!»
Дома Нина попробовала читать взятую у подруги книгу, но ничего не поняла. Это было дореволюционное издание «Слова о полку Игореве». «Клава может такие книги читать, а я нет, — подумала Нина без горечи. — Никогда сразу не разберешься в человеке. Клава с виду простушка и соня, а она — вон какая. Да и все люди кажутся одними, а какие на самом деле — поди догадайся. Только я одна такая и есть. Нет во мне загадок. Нарожала детей, работаю, обхаживаю, обстирываю свою семейку — вот и вся я. Гордиться нечем. Обыкновенная баба».
Мирон Григорьевич замечал, что с Ниной происходит что-то неладное, и приходил в отчаянье от самых фантастических предположений. Нина и к детям теперь относилась с какой-то функциональной деловитостью. «У Насти тройка по русскому!» — с тревогой сообщал он жене. «Вот и выпори ее, здоровую телку», — равнодушно отвечала Нина. Костик мог реветь до надрыва пупа, она спокойно занималась ужином. Наденька скулила: «Мамочка, почитай мне книжку, ну, мамочка!» «Отстань!» — сурово бросала Нина. «Она встретила другого человека! — с ужасом загадывал Мирон Григорьевич. — Тогда что же делать? Но это естественно. Она молода, красива, умна, а я кто — плешивый живчик. Я всегда знал, что так будет… Но трое детей, трое детей, они ее пока удерживают. Бедняжка! Как она, вероятно, измучилась!»
Как-то в субботу он улучил момент для решительного объяснения.
— Нина, сядь и выслушай меня! — сказал тоном, каким обыкновенно говорил на работе.
— Ты же видишь, я мою посуду, — все-таки она присела на диван, заинтригованная его скорбным видом.
— Мне тяжело касаться этой темы, Нина, но необходимость требует, — Мирон Григорьевич тяжело задышал.
— Поторопись! Мне еще кучу вашего барахла стирать.
— Хорошо, я коротко… Нина! Ты жена моя и мать моих детей, но это не значит, что ты должна страдать. Я вижу — ты охладела ко мне, стала безразличной к детям. Меня это убивает. Но еще больше мне убивает мысль, что я являюсь причиной твоего несчастья… Нина! Откройся мне не как мужу, а просто как близкому, горячо любящему тебя человеку, и обещаю, вместе мы найдем выход… Не таись, не носи тяжесть в себе. Если нарыв созрел, его надо разрезать. Я намного старше тебя, поверь моему опыту…