Посторонняя
Шрифт:
— Откуда ты знаешь? — спросил Сергей у матери.
— Я с ее матерью дружила. Померла она как пять годов. Не сдюжила.
— Подумаешь! Я же не на нем женюсь, — приободрился Сергей, а в голове звонкие молоточки выдалбливали: «Афонька-кривой! Афонька-кривой!»
— Она хорошая девушка, — повторила мать…
На другой день он не пошел на свидание к Александре. Был как в угаре. «Она меня обманула! — думал он. — Почему не сказала про отца, если действительно любит? Хотела женить на себе обманом? И у нас родились бы слабоумные дети. Я слышал: это передается по наследству». Ему было муторно. Сергей чувствовал себя человеком, которому вместо золота всучили кусок дерьма. Задним числом он во всех ее поступках и словах находил корысть и надувательство. Своей податливостью, торопливыми ласками Александра попросту усыпляла его бдительность, пудрила ему мозги.
Через несколько дней встретил Александру около техникума. Она поджидала его у булочной, мерзла в своем куцем, стареньком платьишке. У нее был вид побитой собаки. Догнала его и молча засеменила рядом. Сергей не мог говорить, горло перехватил спазм. С изумлением он чувствовал, что сейчас расплачется или схватит ее в охапку и начнет целовать бледное, изнуренное личико и умолять о прощении.
— Что случилось? — спросила Александра дрожащим голосом. — Что случилось, Сережа? Ты пропал и не приходишь. Я боялась, ты заболел.
— Я здоров, — выдавил Певунов.
— Почему же тогда…
Сергей схватил ее за руку и увлек в подворотню, прижал к стене, заставляя не опускать голову, спросил, тяжело дыша:
— Кто твой отец?
Было так, будто он ударил ее наотмашь по затылку. Лицо ее мгновенно исказила судорога страдания, неуловимо напомнившая дикие гримасы Афоньки-кривого. Сергей опустил руки и отступил на шаг.
— Да, — произнесла она с натугой, — он мой отец. Я боялась сказать тебе, боялась тебя потерять. Мне стыдно было. — Внезапно голос ее наполнился упругой высокой нотой. — Я жалею теперь об этом, Сережа. Он хороший несчастный человек, и я люблю его. Никогда его не оставлю. Он мой отец!
Она уходила незнакомой, прихрамывающей, старушечьей походкой — и не оглядывалась. Он загадал, если оглянется, они помирятся, он все ей простит, и они отправят Афоньку-кривого в самую лучшую больницу в Москве, где его непременно вылечат. Но она не оглянулась. Заплетающимся шагом уходила она из его жизни, чтобы вернуться в нее много лет спустя убийственным укором. Первая любовь стала его первым предательством. Он не побежал за Сашенькой, не догнал, не осушил ее слезы поцелуями. Он ничего не сделал для нее, упивался своим раздражением, лелеял поруганное, как ему казалось, мужское достоинство. Пожалуй, тогда он был более глуп, чем подл. Трудно судить человека, палимого горячкой первой любви. Неизвестно, кому из возлюбленных больнее: тому, кого предают, или тому, кто предает. Вскоре Певунов стороной, от подруг узнал, что Сашенька уехала из города, вроде куда-то завербовалась. И Афонька-кривой с той поры исчез, скорее всего она забрала отца с собой, хотя был и другой слух, будто по пьянке тот полез в море с намерением уплыть в Турцию — и утонул. Певунов даже не попытался выяснить, куда она уехала. Страсть его быстро остыла, видно, не так уж была и сильна. Он был благодарен Александре за то, что она своим отъездом избавила их обоих от ненужных треволнений.
Позор своих тогдашних мыслей он, оказывается, носил в себе все последующие годы и ощутил их убийственный яд только теперь, лежа на больничной койке, парализованный, унылый и бессильный что-либо изменить. «Можно дать запрос, — утешал себя Певунов, — можно попросить Нину, она все разузнает через адресный стол…» Впрочем, зачем себя обманывать? Он давно забыл фамилию своей первой возлюбленной. Да и что толку, если бы вспомнил? Что мог он сказать ей, и кому сказать? Той Сашеньки, трепещущей от его прикосновений, больше не было на свете; она осталась в жуткой невозвратимости прошлого, к ней не докричишься. Напишешь письмо, и его, возможно, прочитает другая женщина, пожилая и невозмутимая, наверное, чем-то похожая на прежнюю Сашеньку, но другая, и, как бы она ни отнеслась к его раскаянию, она не сумеет снять чугунную тяжесть с его души. Увы, нельзя поправить прошлое, как нельзя заглянуть в будущее. В сущности, и то и другое —
Изнурительными были предутренние часы, когда серое пятно дня, отсеченное коротким сном, как бы заново вливалось в окно мерцающим сумраком рассвета. Певунов лежал с открытыми глазами, боясь пошевелиться, боясь глубоко вздохнуть и стронуть с места заледеневший за ночь металлический стержень в спине, и со странным чувством вслушивался в сонное покашливание старика и нечленораздельное бормотание Газина. Он догадывался, что Исай Тихонович общается сейчас ненаглядной покойной супругой Авдотьей, отдает ей важные распоряжения, а Газин, смеясь от собственной удали, гоняется по асфальту за длинноногими красавицами — и желал им как можно дольше не просыпаться. И вот однажды под утро ему было блаженное видение, будто дверь в палату растворилась и вошла Александра. Певунов не удивился ее приходу и тому, что она ничуть не изменилась с их последнего свидания возле булочной, приветливо указал ей на стул.
— Здравствуй, Сашенька! Это хорошо, что ты меня навестила. Значит, не обиделась. А и то — какая моя особая вина? Молод был и легковерен.
Александра глядела на него с улыбкой, не поправляла упавшую на лоб челку. Видно было, что торопится и заглянула к нему на минутку. Она это и подтвердила:
— Я бегу, Сереженька. Меня там ждут. Как ты себя чувствуешь? Не озорничаешь больше? Смотри! Мне никогда не дарил цветочки, а для какой-то Лариски не поленился на скалу залезть. Разве она тебе так уж дорога?
— Не дорога нисколько, Сашенька, что ты. Сам не знаю, как получилось, видно, судьба… Сама-то как? Как Афонька-кривой здравствует?
Александра покачала головой:
— Он не Афонька, а Афанасий Петрович, У него медаль за оборону Москвы. Это злые люди прозвали его Афонькой, а ты им потатчик.
— Но он же придурочный! Помнишь, как он придуривался?
Александра наконец поправила волосы. Лицо ее искрилось смехом, как электричеством.
— Папа был великий обманщик, Сережа. На самом деле он никакой не придурочный, а, наоборот, очень умный, добродушный человек.
— Зачем же притворялся?
— Так надо! Ты уже должен понять. Кому-то обязательно надо быть придурочным.
— Это да, — согласился Певунов. — Я и сам притворяюсь парализованным, а в действительности здоров. Возьми меня с собой, голубушка!
— Не могу. Да тебя и не выпустят отсюда.
Певунов пригорюнился. Она права: его не выпустят, пока не искромсают на части. Его выпустят отсюда разве что по частям.
Он задумался и не заметил, как она ушла. Он вспомнил, что скоро Новый год, самый веселый и безобидный праздник, когда принято делать подарки. Сумеет ли Данилюк обеспечить город товарами? Как встретят Новый год без него Даша и Алена? Надо написать им ласковое письмо и отправить заранее, чтобы успело дойти. Почта перед Новым годом перегружена, письма идут долго. Может быть, стоит написать и Ларисе? Или хотя бы послать ей телеграмму. А лучше всего перевести ей рубликов сто — то-то будет ей радость. Прошлый Новый год Певунов встречал в кругу семьи, собралось много гостей, приезжала Полина с мужем, веселились до утра, пели песни, плясали, славно разговаривали. Он подарил жене платиновые клипсы с камушками, а дочери — фирменный джинсовый костюмчик. «Папочка, какой ты хороший, какой добренький!» — вопила Алена, исполняя вокруг него танец осуществленной мечты. Он старался не баловать дочерей… Мог ли он представить, что не пройдет и года… Пришло время расплаты за легкую жизнь, пришло…
На обходе доктор Рувимский сообщил, что операция назначена на понедельник, то есть через два дня на третий.
— Два дня, значит, осталось блаженствовать? — улыбнулся Певунов.
— Не стоит так шутить, — Рувимский перед ответственными операциями становился суеверен. На его счету было много удач и много смертей. Он всегда помнил об этой статистике.
В Певунове он до сих пор не мог разобраться, и это действовало ему на нервы. Доктор Рувимский стремился упростить для себя больного, низвести его по возможности на уровень простейших функций, чтобы не отвлекаться во время работы.