Посторонняя
Шрифт:
Он раз подсел к Певунову на кровать.
— Как спите? Без снотворных спите?
— Сплю отменно, — усмехнулся Певунов. — До того разоспишься, что наяву сны снятся. К чему бы это, доктор?
— Я в сны не верю, — сказал Рувимский с большой силой отрицания, точно его могли заподозрить в обратном. — У вас тут компашка собралась с мистическим уклоном, доложу я вам. Надо бы вас, конечно, расселить, пока не поздно. Пока вы секту не организовали за спиной медперсонала. Вся надежда на Газина. Вам, Леня, ничего наяву не снится?
Газин обрадовался возможности побалагурить с таким партнером. Тем более у него накипело:
— Самый вредный — вот этот дед. Как проповедник потусторонних
Исай Тихонович засопел, но сдержался. Последнее время он редко отвечал на выпады Газина, раз и навсегда разочаровавшись в его умственных способностях. Певунов, напротив, нравился ему корректным обращением и внушительной неподвижностью, но потолковать с ним редко удавалось, ибо тот большей частью притворялся спящим.
Рувимский не отводил взгляда от лоснящегося улыбкой Певунова. Как-то затормозился на его лице, не мог оторваться. Это было не очень вежливо. Глаза Певунова, покрасневшие, с маленькими точечками зрачков, в отличие от многих виденных им глаз больных, ничего не сообщали, а, скорее, наоборот, занавешивали сущность этого человека. Они были безразличны, как бумага.
— Вы не волнуйтесь, доктор, — успокоительно произнес Певунов, — я кролик доверчивый.
Рувимский поднялся рывком и ушел, не сказав ни слова.
— Ходют, принюхиваются, — недовольно заметил Исай Тихонович, — верно ты сказал, Сергей Иванович, все мы для их кролики. Ох пора мне, видно, домой подаваться! Погостил, и будя. Не божеское это дело тут без толку валандаться. Да и телевизор второй день поломатый, починить некому… Пожалуй, погляжу, как они с тобой обойдутся, да и отправлюсь. А то, того гляди, самого на стол уволокут.
— Дремучий ты все же старик, — разозлился Газин. — Тебя лечат, обследуют, кормят бесплатно, а ты вместо благодарности их же и хаешь. Это по-божески! Тебя что, силой сюда привели? Под конвоем?
— Зачем под конвоем, сам пришел. Скучно дома-то, вот и пришел. Однако пора и честь знать. Давеча и Авдотья указала: собирайся, мол, старый, до хаты. Там, може, газ не выключен. Рази я помню? Опять же имущество без присмотру.
— О-о! — взревел Газин. — Ты меня, дедушка, введешь в грех. Я на тебя в газету напишу, не иначе.
— За что же ты про меня напишешь? — заинтересовался старик, подпоясывая халат домашним ремешком: он собрался на лесенку к друзьям-никотинщикам.
— Как ты государство обманываешь и чужое место в больнице занимаешь. Про все твои хитрости напишу.
— Ты своей писулькой лучше сопли подотри, — посоветовал Исай Тихонович от порога и шустро удалился.
Вечером, как обычно, заглянула Нина, но пробыла недолго. Ей надо было поспеть в школу на собрание. Она накормила Певунова салатом из кальмара и мясным пирогом. Певунов сказал ей, что операция будет в понедельник, и попросил не приходить ни в субботу, ни в воскресенье.
— Почему это? — удивилась Нина. — А кто же вас накормит?
— Сам накормлюсь.
Певунов улыбался отрешенно, и Нина поняла, что ее больничная служба кончается. Уходя, поцеловала Певунова в лоб.
Он хотел поскорее остаться один. Казалось, никогда прежде у него не было столько свободного времени, как в этой мертвой заводи, и все-таки его не хватало, чтобы обдумать что-то важное, что-то такое, без чего не имело смысла жить дальше. Он напряженно ждал, пока угомонятся и уснут товарищи по палате. Луч электрического света, торчащий из-под двери, как желтое широкое лезвие, дал его мыслям неожиданное направление. Он стал думать о себе в третьем лице. Отстраненно. Как будто сочинял забавную историю.
Выкатился человечек из утробы матери, как колобок, думал он. Поначалу натыкался колобок все больше на папочку да на мамочку и получал в зависимости от разумности своего колобкового мельтешения то легкие затрещины, огрублявшие его ушки, то ласковые поглаживания, придававшие блеск его щечкам. Папочка и мамочка лепили из колобка свой образ и подобие, но ничего путного вылепить не могли, потому как собственный облик толком не представляли. Да и лепка велась от случая к случаю, к тому же и все другие, кто встречался с колобком, пробовали его притиснуть, ущипнуть, заострить, выровнять и так далее, и каждый на свой лад. Но тут время первой обминки истекло, колобок затвердел, стал дерзким и неуступчивым. Успел к тому же кто-то вдолбить в его башку, что на свете полно охотников его, колобка, слопать. То есть внушил ему то, что у грамотных людей называется инстинктом самосохранения.
Прокатился колобок по школе, выкатился на дорогу жизни и все оглядывался, все остерегался — не слопают ли невзначай. Поначалу вслепую оборонялся, кулачками из теста в разные стороны размахивал — отойди, мол, от меня, зашибу! — после, когда кой-какой умишко в колобке запекся, стал приглядываться и прикидывать и понял вдруг, что легче всего уберечься — это куда-нибудь повыше залезть, где враждебных тварей поменьше, а обзор поширше. Покатился колобок в гору. Никому по пути не поддался: ни волку, ни медведю, ни зайцу. Никто за ним угнаться не мог — уж больно быстро катился. Только время за ним угналось. Пока на горушку выкатился, затвердел окончательно, да так затвердел, что с боков крошки осыпаться стали. Тут бы ему и угомониться, задуматься — жизнь не вечна. Куда там. Такой он еще себе лакомой добычей казался, что успевай лишь отмахиваться. С горушки отмахиваться сподручней оказалось, да и кулачки у него как костяные сделались, силой налились, теперь и сам в азарте иной раз зацеплял неповоротливых колобков помельче рангом. Многих с ног посшибал для забавы. И вот тут по мудрой сказке самый раз было появиться Лисе Патрикеевне. Она и появилась, откуда не ждал колобок. Из потайных уголков выползла не могучим звериным оскалом, а глиняной немощью. Опомнился колобок, да поздно. Вместо сладкого теста посыпалась из прорех гнилая труха. Истлел бедный вертухайчик, так и не познав, чего боялся, почему кусался, на какую вершину стремился. Только и на ум пришло, что никто на него, в сущности, никогда не зарился, а сам он себя скушал до сроку. Собственными кишками подавился…
В воскресенье приехала Дарья Леонидовна. Он ее не ждал и вполне мог принять за фантом, тем более что дремал с открытыми глазами, переваривая обед; но он жену признал, а она его нет. Даша уточнила:
— Это ты, Сергей?
— Я, Дашенька, конечно, я. Кому же еще быть.
Дарья Леонидовна присела на краешек кровати, сумку с гостинцами держала на весу между ног. Исай Тихонович спал, Газин читал детектив с отсутствующим видом. Певунов почти физически ощущал отчужденность, пролегшую между ним и женщиной, с тревожным любопытством оглядывающей палату. Это не жена приехала к горячо любимому, больному мужу, а мало знакомая дама заглянула отдать долг вежливости попавшему в беду соседу. И напрасно заглянула. Им нечего было сказать друг другу. Так думал Певунов, но не так думала Дарья Леонидовна. Слова раскаяния и обиды бродили в ней, как вино в бочке, распирали грудь, но она сдерживалась, потому что рядом посторонний человек читал книгу.