Потоп. Том 1
Шрифт:
Эта безнаказанность привела к тому, что не верил он не только в суд божий и возмездие в земной жизни, но и за гробом, — иначе говоря, не верил в бога, зато верил в черта, колдунов, астрологов и алхимиков.
Одевался он на польский манер, полагая, что коннику польский убор идет больше всего; только усы, еще черные, подстригал по-шведски, закручивал вверх торчком и распушивал кончики. В разговоре он, как младенец, то и дело употреблял ласковые слова, что в устах этого исчадия ада, изверга и кровопийцы звучало просто дико.
Миллер, который и сам принадлежал к числу людей того же покроя, только что позначительней, очень его ценил и особенно любил сажать с собой за стол. Теперь Куклиновский сам навязал генералу свои услуги, поручившись, что своим красноречием он мигом успокоит монахов.
Еще раньше, когда серадзский мечник Замойский, сразу же после ареста монахов, сам собрался в стан к Миллеру и потребовал заложника, генерал послал в монастырь Куклиновского; но Замойский и ксендз Кордецкий не приняли полковника, сочтя его особой, не соответственной по званию.
Самолюбие Куклиновского было уязвлено, и с этого времени он смертельно возненавидел защитников Ясной Горы и положил вредить им всеми средствами.
Он и послом отправился не только почета ради, но и затем, чтобы все обсмотреть и посеять, где возможно, семя раздора. Он давно уже был знаком с Чарнецким, поэтому направился к тем воротам, где тот стоял на страже; но Чарнецкий в эту пору спал, вместо него стоял Кмициц, он и пропустил гостя, и повел его в советный покой.
Куклиновский глазом знатока окинул пана Анджея, ему тотчас очень приглянулись не только вся стать молодого рыцаря, но и его прекрасные доспехи.
— Солдатик солдатика мигом признает, — промолвил он, поднося руку к колпаку. — Вот не ждал, чтоб у монашков да служили такие славные офицеры. А как тебя звать, милостивый пан?
Кмициц, как всякий новообращенный, пылал ревностью и просто трясся от негодования, когда видел поляка, служившего шведам; вспомнив, однако, как разгневался на него недавно ксендз Кордецкий и какое значение придавал он переговорам, ответил холодно, но спокойно:
— Бабинич я, бывший полковник литовского войска, ныне охотник на службе у пресвятой девы.
— А я Куклиновский, тоже полковник, да ты обо мне, наверно, слыхал, не на одной войне поминали это имечко да эту вот сабельку, — тут он хлопнул себя по боку, — и не в одной только Речи Посполитой, но и за границей.
— Здорово! — ответил Кмициц. — Слыхал.
— Так ты, пан Бабинич, из Литвы? И там есть славные солдаты. Мы это по себе знаем, ибо трубы славы гремят по всему свету. А знавал ли ты там некоего Кмицица?
Вопрос был настолько неожиданным, что пан Анджей остановился как вкопанный.
— А ты почему о нем спрашиваешь?
— Люблю его, хоть и незнаком, потому мы с ним два сапога пара! Я всем твержу: два настоящих солдата, — прошу прощенья, милостивый пан, — есть в Речи Посполитой: я в Короне да Кмициц в Литве. Пара голубков, а?! Знавал ли ты его?
«Чтоб тебя громом убило!» — подумал Кмициц.
Вспомнив, однако, что говорит с послом, ответил:
— Нет, не знавал… Входи же, милостивый пан, совет уже ждет.
С этими словами он показал на дверь, из которой навстречу гостю вышел один из монахов. Куклиновский направился с монахом в советный покой, но прежде еще раз повернулся к Кмицицу.
— Мне будет очень приятно, — сказал он пану Анджею, — коли ты и назад меня проводишь.
— Я подожду тебя здесь, — ответил Кмициц.
И остался один. Через минуту он быстрым шагом заходил по двору. Он весь кипел, черная злоба клокотала в его сердце.
— Смола не липнет так к одежде, как дурная слава к имени! — ворчал он про себя. — Этот негодяй, этот пройдоха, эта продажная шкура осмеливается звать меня братом, за товарища почитает. Вот до чего я дожил! Все висельники льнут ко мне, и ни один достойный человек не вспомнит обо мне без отвращения. Мало я еще сделал, мало! Хоть бы проучить как-нибудь этого негодяя! Надо непременно взять его на заметку!
Совет тянулся долго. Стемнело.
Кмициц все ждал.
Наконец показался Куклиновский. Лица его Кмициц не мог разглядеть: но, видно, не удалось полковнику посольство и не по вкусу пришлось, так тяжело он сопел, даже охоту поговорить потерял. Некоторое время они шли в молчании; решив вызнать у Куклиновского правду, Кмициц сказал, притворясь, будто сочувствует ему:
— Должно быть, милостивый пан, ни с чем возвращаешься… Наши ксендзы упрямый народ, и, между нами говоря, — тут он понизил голос, — плохо делают, ведь не можем же мы век обороняться.
Куклиновский остановился и взял его за рукав.
— А, так ты, милостивый пан, думаешь, ты думаешь, что они плохо делают? Стало быть, ты с умком, с умком! Монашков мы сотрем в порошок! Даю слово! Куклиновского не хотят слушать, так послушают его меча.
— Мне до них, как видишь, тоже дела нет, — сказал Кмициц. — Святая обитель — это другой разговор! Ведь чем позже они сдадут ее, тем тяжелее будут условия… А правду ли говорят, будто волнение поднимается у нас повсюду, будто наши шведов начинают бить и хан идет нам на подмогу? Коли так, Миллеру придется отступить.
— Скажу тебе, как другу: всех в Польше разбирает охота пустить кровцу шведам, сдается, и войско того же хочет! Ну, и про хана толк идет! Но Миллер не отступит. Дня через два придут тяжелые орудия. Выкурим мы этих лисов из норы, а там будь что будет! Но ты, милостивый пан, с умком!
— О, вот и ворота! — сказал Кмициц. — Тут я должен с тобой попрощаться… А может, спуститься с тобой с горы?
— Давай, давай! А то дня два назад вы тут по послу стреляли!
— Ну что ты это болтаешь?!