Потоп. Том 2
Шрифт:
Пришел наконец рождественский сочельник. С первой звездой огни и огонечки затеплились во всей крепости. Ночь была тихая, морозная и ясная. Шведские солдаты, костенея на шанцах от холода, глядели снизу на черные стены неприступной крепости и вспоминали теплые, ухиченные мохом скандинавские хижины, жен, детей, елки с горящими свечками, и не одна железная грудь тяжело вздыхала от сожалений, тоски и отчаяния. А в крепости, за столами, покрытыми сеном, осажденные преломляли облатки. Тихой радостью пылали лица, ибо все предчувствовали,
— Завтра еще штурм, но уже последний, — повторяли монахи и солдаты. — Кому богом назначена смерть, пусть возблагодарит создателя за то, что позволит он ему перед смертью у обедни помолиться и тем вернее раскроет перед ним врата рая, ибо кто в день рождества Христова положит душу за веру, внидет в царство небесное.
Они желали друг другу удачи, долгих лет жизни или царства небесного, и такое это всем принесло облегчение, будто беда уже миновала.
Но рядом с приором стоял пустой стулец, а перед ним на столе тарелка, на которой белели облатки, перевязанные голубою ленточкой.
Когда все расселись и никто не занял этого места, мечник сказал:
— Сдается, преподобный отче, у тебя, по старому обычаю, и для нежданных гостей припасено место?
— Не для нежданных оно гостей, — ответил ксендз Августин, — а в память о рыцаре, которого мы все как сына любили и душа которого с радостью взирает теперь на нас, потому вспоминаем мы его с благодарностью.
— Боже, боже, — воскликнул серадзский мечник, — лучше ему теперь, нежели нам! Да, мы по справедливости должны быть ему благодарны!
У ксендза Кордецкого слезы стояли на глазах, а Чарнецкий сказал:
— Не о таких героях и то пишут в хрониках. Коли, даст бог, останусь жив и кто-нибудь потом спросит меня, кто среди вас был воин, равный старинным богатырям, я скажу: Бабинич!
— Не Бабиничем его звали, — сказал ксендз Кордецкий.
— Как не Бабиничем?
— Давно уж я знал настоящее его имя, но под тайной исповеди открыл он мне его. И только уходя во вражеский стан, чтобы взорвать кулеврину, сказал мне: «Коль погибну я, пусть узнают все мое имя, дабы доброю славой было оно покрыто и забыты были старые мои грехи». Ушел он, погиб, и теперь я могу сказать вам: это был Кмициц!
— Тот самый знаменитый литовский Кмициц?! — схватился за голову Чарнецкий.
— Да! Так по милости господней меняются людские сердца!
— О, боже! Теперь я понимаю, что он мог решиться на такое дело, понимаю, откуда бралась у него эта удаль, эта отвага, которой он превзошел всех нас! Кмициц, Кмициц! Тот самый страшный Кмициц, о котором слух идет по всей Литве!
— Отныне не слух, но слава пройдет о нем не только по всей Литве, но и по всей Речи Посполитой.
— Это он первый сказал нам о Вжещовиче!
— Спасибо ему, что вовремя мы закрыли врата и приготовились встретить шведов!
— Он подстрелил из лука первого врага!
— А сколько перебил их из пушки! А кто уложил де Фоссиса?
— А эта кулеврина! Кто виновник того, что мы не боимся завтрашнего штурма?
— Пусть же всяк добром его помянет и прославит, где только можно, имя его, дабы восторжествовала справедливость, — сказал ксендз Кордецкий. — А теперь: «Упокой, господи, душу его!»
— «Где праведные упокояются!» — подхватил хор голосов.
Но Чарнецкий долго не мог успокоиться, и мысли его все время возвращались к Кмицицу.
— Было в нем, скажу я вам, что-то такое, — говорил он, — что хоть служил он простым солдатом, а как-то само собой получалось, что он начальствовал над всеми. Я прямо диву давался, как это люди невольно начинают слушаться такого мальчишки. По сути дела, на нашей башне он был начальником, и я сам ему подчинялся. Знать бы тогда, что это Кмициц!
— Однако же странно мне, — заметил серадзский мечник, — что не стали шведы кричать об его смерти.
Ксендз Кордецкий вздохнул.
— Верно, порохом его разнесло на месте.
— Я бы руку дал себе отрубить, только бы он остался жив! — воскликнул Чарнецкий. — Но чтоб он да так оплошал!
— Он отдал за нас свою жизнь! — прервал его ксендз Кордецкий.
— Что говорить! — молвил мечник. — Когда бы эта кулеврина стояла на валу, не думал бы я так весело о завтрашнем дне.
— Завтра бог пошлет нам новую победу, — сказал ксендз Кордецкий, — ибо Ноев ковчег не может погибнуть в потопе!
Такой разговор вели они между собою в сочельник, а потом разошлись кто куда: монахи в костел, солдаты на тихий отдых или на стражу у врат и на стенах. Но излишней была эта бдительность, ибо и в шведском стане царил невозмутимый покой. И шведы предались отдыху и размышлениям, и для них приближался самый торжественный праздник.
Ночь была также торжественна. Мириады звезд светились в небе, мерцая красным и синим огоньком. Лунное сияние окрасило в зеленый цвет снежную пелену между крепостью и вражеским станом. Не веял ветер, и такая стояла тишина, какой не бывало у монастырских стен с самого начала осады.
В полночь шведские солдаты услышали мягко льющиеся с высоты звуки органа, к которым присоединились вскоре человеческие голоса, звон колоколов и колокольчиков. Весельем, бодростью и покоем дышали эти звуки, и тем большим сомненьем стеснилась грудь шведов, и сердце в них упало.
Польские солдаты из хоругвей Зброжека и Калинского, не спрашивая позволения, подошли к самым крепостным стенам. Их не пустили в монастырь, опасаясь засады в ночной темноте, но позволили стоять у самых стен. Собралась целая толпа. Одни преклонили колена на снегу, другие жалостно качали головами, сокрушаясь над собственной долей, или били себя в грудь, давая себе слово исправиться, и все с восторгом и со слезами на глазах внимали звукам органа и песнопениям, которые пелись по древнему обычаю.