Повелитель мух. Бог-скорпион (сборник)
Шрифт:
Она выпрямилась и отступила на шаг.
– Ты хочешь, чтобы я была соблазнительной? Да?
– Соблазнительной? Нет, то есть да! Как ты выражаешься: соблазнительной. Будь очень соблазнительной.
Она пошла прочь, медленно и величаво.
– Что ж, будь по-твоему.
Вслед ей по темному коридору полетел шепот:
– Ради меня!
Она зябко поежилась в горячей духоте коридора и отвела глаза от смутно вырисовывавшихся фигур на высоких стенах. Навстречу ей рос шум, в котором терялся любой шепот, – слитный шум голосов и музыки, доносившийся из пиршественного зала. Она прошла через зал и в дальнем его конце отодвинула занавес. Тут было светло от множества светильников; и тут ее поджидали прислужницы, онемевшие от страха за неотмытую царскую хну
Зеркало у Прекрасного Цветка было бесценное. Сказочное. Во-первых, в нем отражалось не только ее лицо, но и фигура по пояс. А если наклониться поближе, можно было видеть даже собственные ноги. Только у Высокого Дома были подобные сокровища. Ну и потом, кроме своей величины, оно не было ни медным, ни золотым, как у других обладательниц зеркал. Оно было из чистого серебра, а лишь серебро дарило той, которая в него смотрелась, самое дорогое – ее образ, не льстя и не уродуя. Отлитые из золота крылатые небесные богини, которые поддерживали зеркало по бокам, глядели в сияющую гладь бесстрастно, словно не желая выражением своим влиять на впечатление от образа в его глубине. Серебро плющили и отбивали, обрабатывали всяческими составами и полировали, пока гладь его поверхности не с чем стало сравнить. И в самом деле, поверхности зеркала как бы вовсе не существовало – надо было подышать на нее или коснуться ее пальцем, чтобы удостовериться: невидимая плоскость есть. Эта плоскость была понятием, не чем иным, как перевернутой картиной сущего, которая ставила мир лицом к лицу не со своим отражением, но с самим собою.
Правда без лжи и прикрас – именно это нужно было Прекрасному Цветку. Она сидела, вперяя взор в свою мистическую сестру, которая в ответ глядела на нее, и обе были погружены в себя. Страх в рабынях постепенно прошел, и они начали тихонько шушукаться, хлопоча меж тем вокруг госпожи. Она не чувствовала их, не слышала, сидя на низеньком стульчике перед таким же низким столиком, на котором стояло ее зеркало. Сейчас на ней ничего не было, кроме голубого с золотом пояска, свободно, не стесняя обвивавшего талию; и то, что он обвивал ее свободно, было весьма разумно, поскольку любая попытка затянуть что угодно на этой тончайшей части ее тела, довершила бы то, что природа едва не сделала, – и разделила бы тело надвое. Лесть зеркала или чья-либо еще были бы в данном случае излишни. Ее текучее Сейчас достигло момента расцвета; и дальнейшие перемены ничего не могли бы прибавить к ее совершенству. Рабыни забрали вверх ее густые и блестящие черные волосы, но несколько локонов выбилось из прически. Она глядела не мигая, все глубже погружаясь в себя. Ни хирург, вперяющийся в простертое перед ним тело, ни живописец, пытающий свое полотно, ни философ, устремляющийся внутренним взором в метафизические пространства мысли, – никто из них не был более сосредоточен и отрешен от окружающего, чем Прекрасный Цветок, погрузившаяся в свое отражение.
Было очевидно, что она раздумывает, какую краску выбрать, потому что правая ее рука с кисточкой из расщепленной на конце тростинки замерла над каменной палеткой с изобилием красок на ней. Можно было выбрать малахит, растертый с маслом, или лазурит, белую или красную глину, шафран. А можно и золото, только захоти – на маленькой подставке рядом с палеткой висели тончайшие полоски золотой фольги, трепетавшие в волнах жаркого воздуха от пылавших светильников, словно крылышки насекомых.
– Все готово. Пора…
Но Прекрасный Цветок не обращала внимания на рабынь, она их не видела и не слышала. Мучительным усилием воли она одолела сомнения и прорвалась к полной ясности выбора. Ей следует, ей должно остановиться на карминном, к этому исподволь, но с неизбежностью подталкивали другие краски. Зубки разжались, отпустив прикушенную нижнюю губу, и Прекрасный Цветок кивнула своей магической сестре. Карминный сочетается с синим, не с полночным темно-синим, едва отличимым от черноты, и не с яркой гладью полдневной синевы, окружающей солнце, – но с лазурью, отдающей белизной и словно светящейся изнутри. С бесконечной тщательностью она приступила к делу.
– Они ждут…
Прекрасный Цветок отложила краску, которой подводила соски.
– Я тоже готова.
Она уронила руки, и браслеты зазвенели, скользнув к запястьям. Гибким движением она поднялась с сиденья, и блики света вспыхнули, заструились, замерцали на ее темно-коричневой гладкой коже. Прислужницы принялись одевать ее, облекая в тончайший батист; она послушно поворачивалась, все медленней и медленней, пока седьмое, последнее, прозрачное покрывало не укутало ее с головы до ног. Она недолго постояла, не двигаясь и прислушиваясь к гулу голосов и звукам музыки, доносившимся из пиршественного зала. Потом медленно двинулась – возможно, не замечая того, что говорит вслух, печально и решительно:
– Я буду соблазнительной!
Пиршество было в разгаре; все говорили разом, отчего в зале стоял ровный гул. Присутствующие только изредка бросали взгляд в сторону Высокого Дома. Поскольку он был поглощен едой и питьем и беседой с Верховным и Болтуном, было лишь проявлением учтивости не замечать его – этим мнимым безразличием выказывалась высшая почтительность придворного. По этой причине пирующие, оказавшиеся за одним из столов, размещенных вдоль стен зала, вели себя так, словно их свел вместе случай, и случаю же было вольно разводить их. Так что, даже если трое гостей – две женщины и мужчина, к примеру, – в данную минуту производили впечатление дружной компании, то через некоторое время кто-то из них оказывался за другим столом и в другой компании, которая вскоре распадалась таким же образом. Над столами, под несмолкаемый ровный шум голосов, покачивались головные уборы пирующих, как лилии под тихим ветерком. Никто из придворных не был пьян.
Хотя следить за Богом они могли лишь исподтишка – словно демонстрируя скорее природную, нежели благоприобретенную ловкость, – они ухитрялись осушать чашу наравне с Ним, ни чаще, ни реже. Поскольку он был старше любого из них, исключая Верховного и поскольку в питии явно преуспел больше, нежели в беге, они скоро должны были опьянеть; и они должны были скоро опьянеть, но не раньше, чем Бог.
В нем не было того оживления, какое наблюдалось в придворных. Но силы и хорошее расположение духа вернулись к нему. Он возлежал на широком ложе, где поместились бы двое таких, как он. Его левый локоть тонул в горе кожаных подушек. Сейчас он как раз держал в правой руке кусок жареной утки и деликатно объедал его. Болтун и Верховный сидели рядом на полу за низким столом, заставленным блюдами. Верховный был спокоен, улыбался и смотрел на Бога с выражением дружеского участия. Болтун ерзал и дергался, как всегда.
Высокий Дом покончил с уткой и протянул косточку назад, где ее приняли смуглые руки. Другие руки протянули чашу с водой, в которой он ополоснул три пальца. Этот его жест словно бы послужил сигналом, и три музыканта, сидевшие на корточках у стены в другом конце зала, заиграли громче. Все трое были слепы. Один из них запел гнусавым голосом старую-престарую песню:
Как сладки твои объятия,Сладки, как мед, и, как летняя ночь, горячи,О моя любовь, моя сестра!Бог мрачно разглядывал певца. Потом согнул мизинец, и из воздуха соткалась очередная чаша пива. Верховный, продолжая улыбаться, поднял брови.
– Ты считаешь это разумным, Высокий Дом?
– Я хочу пить.
За всеми столами наполнились чаши. Все почувствовали жажду.
Верховный покачал головой:
– Знаешь, Высокий Дом, это очень старая отговорка.
Бог рыгнул. Потом еще и еще. Дама слева, в углу, проявив замечательную находчивость, громко изобразила тошноту, чем вызвала всеобщий смех.