Повелитель охоты
Шрифт:
Выведенный из себя, он умолкает, не завершив своей тирады. Я слышу шум города. Он вторгается в застоявшуюся атмосферу кабинета и встряхивает ее. В нем есть нечто развязное. В конце концов Камаль Ваэд усаживается в свое кресло, словно пытаясь обрести в нем спокойствие.
Самым что ни есть мрачным тоном он заявляет:
— Я укорочу им руки, лишу их возможности вредить. Как и всех тех, кто так или иначе связан с ними.
Я делаю попытку пошутить:
— Тогда я тоже из этой шатии, так что вали и меня туда же!
Он не
Я говорю:
— Ты привносишь во все это слишком много личного, Камаль Ваэд.
За него мне отвечает его затянувшееся молчание. Он понял, на что я намекаю. Неужели молчание так и останется его единственным ответом? Выходит, он и вправду такой плохой, каким старается казаться?
Но он произносит:
— Я отвергаю этот шантаж.
Он переносит внимание на меня.
— Привношу ли я личное? Что ж, верно.
Я говорю:
— Может быть, это и есть политика. Не более чем одна из форм самоутверждения.
Он беззвучно ухмыляется. Хватает линейку и принимается с ней забавляться, постукивая ею по столу.
— Они натолкнутся на глухую стену. Включая и доктора Бершига. Полагаю, он тоже имеет ко всему этому отношение. И даже самое прямое. У меня нет никаких доказательств, но что-то мне подсказывает, что он тоже в этом замешан.
Я невольно вздрагиваю. Все-таки он решился произнести это имя, бросить его мне в лицо. Плохой знак. Хорошо бы он не заметил моего смятения. Я говорю:
— Послушать тебя, так у всей страны лишь одно на уме: заговор.
— Про всю страну я не говорил.
— К заговору охотно прибегают и правительства.
— Ты волен думать, как тебе угодно.
— Почему вдруг доктор Бершиг?
— Это ты узнаешь в свое время.
— Жаль! Потому что до тех пор никак нельзя будет помешать себе видеть, как из-за ширмы политических соображений торчат уши чего-то совсем иного.
— Мне наплевать, кто там что увидит.
— Хорошенько гляди, куда ставишь ногу, — говорю я.
Он снова ухмыляется.
Я говорю:
— Некоторые личности не дают нам покоя уже только тем, что они существуют, только тем, что они таковы, каковы они есть. Из-за них нам хотелось бы, чтобы прошлое, а с ним целая уйма людей и историй перестали существовать. Но они все наступают и наступают нам на пятки.
— Хватит! — рявкает Камаль Ваэд, наливаясь кровью. Но я продолжаю:
— Затыкать людям рот — это, конечно, удобно. Но рано или поздно тебе придется взглянуть правде в глаза, отдать себе отчет в том, ради какой чепухи ты намеревался уничтожить это прошлое, похоронить его заживо вместе со всеми, кто ему принадлежит, под мертвым настоящим.
Лицо его из багрового становится чуть ли не аспидным, и он уже не говорит, а кричит:
— Прошлое! Настоящее! Живое! Мертвое! Все это совершенная чушь!
— Мне очень жаль…
Солнце, запутавшееся в ветвях деревьев в саду, шлет в меня огненные дротики. Я думаю: тебе так не по нутру разговоры об этом, потому что ты боишься узнать правду. Ведь в сознании человека есть место лишь для одной правды, и ты это прекрасно знаешь.
Как же тягостен этот спор! Не лучше ли послать все к черту? По моим натянутым нервам словно ходит тонкое сверкающее лезвие.
Я кладу руки на подлокотники кресла и встаю. Пытаюсь изобразить улыбку. Солнце успело переместиться. Оно уже не забрызгивает светом кабинет, как несколько секунд назад. Кажется, что снаружи воздух очистился, тогда как здесь атмосфера остается насыщенной злобной мрачностью. За доктора Бершига я не беспокоюсь. Скорее беспокоюсь за хозяина этого кабинета. Его просто не узнать.
А может быть, именно здесь он становится самим собой — когда сидит вот так, несокрушимый, словно закованный в броню, готовый в один присест слопать весь мир? Я вижу его, каким он был давно, очень давно: нескладный умненький юнец, горящий огнем самопожертвования. Я вижу его на расстоянии, с которого мои слова, похоже, достигают его ушей всего лишь как бессвязный, не заслуживающий внимания лепет, но по-прежнему в ореоле его непостижимого обаяния.
Он чересчур хорошо помнит, что он совершил и чем стал, вот в чем несчастье, вот почему он так стремится это похоронить.
Боль, отчаяние. Я думаю: вот с чем мне не под силу справиться. Но что за боль? Что за отчаяние?
Он тоже встал. На фоне зияющего прямоугольника света и листвы, который словно бы высасывает всю комнату наружу, его силуэт куда темнее других силуэтов за окном — стволов, обрамленных белым пламенем.
Не этого я хотел. Нет, совсем не этого.
Эмар говорит:
Невольно понижая голос, Си-Азалла повторяет:
— Мне очень жаль, что приходится это говорить, но вам бы следовало поостеречься.
Отрастающие кустики его бородки подрагивают. На лице — улыбка, явно предназначенная для того, чтобы смягчить серьезность сказанного. Сегодня у Маджара я обнаружил только его. Лабана нет — точнее, еще нет. Но ночь только на подходе. Он говорит:
— В высших сферах вас начинают принимать всерьез. Вы пробуждаете интерес.
Нервный тик ни на минуту не оставляет его в покое. Он в возбуждении теребит ермолку, сдвинутую на затылок, делает еще какие-то суетливые движения.
Лицо Маджара не выражает особой обеспокоенности.
Марта спрашивает:
— Как это?
— Времена, похоже, изменились, — отвечает Си-Азалла.
Марта говорит:
— Это правда?
Она спрашивает это у Маджара, но тот лишь пожимает плечами.
Си-Азалла:
— Вокруг вас — одни лишь друзья.
Маджар ворчит:
— Это было бы слишком здорово.
Потом удивляется:
— Чего они хотят? Эта страна досталась им в наследство — так, что ли?
Посмеиваясь, он смотрит на меня. Я говорю: