Повелитель охоты
Шрифт:
Женщина лавирует между пятнами красной земли, где когда-то был посеян и сжат ячмень, а может, маис, а теперь частоколом торчат стерни. Эта вечная нехватка воды. Я смотрю, как она удаляется, уменьшается. Эта вода, которую надо найти. Которую надо принести. Которую надо сохранить. Сплошные заботы. Я чувствую, что думают эти феллахи, которые слоняются день-деньской без особой надобности, но с прилежным и невозмутимым видом. Судя по тому, как они держатся — независимо и настороженно, — я знаю, что за мысли бродят в их головах: «Они вернулись. Чего
Из-за присущей ей суровости сама эта земля словно бы отвергает их, отторгает от себя, и они в свою очередь настроились против нее враждебно. (Разрыв произошел, должно быть, вследствие давнишнего насилия, и с тех пор ничего не изменилось; и борьба, и само существование человека были обречены на то, чтобы оставаться тщетными.) Вопреки тому, чего можно было бы опасаться, второе наше появление здесь они не приняли в штыки. Если не считать Тижани, который не подошел к нам, как будто и не узнал. Они даже не выказали удивления.
Я и не заметил, как один из них оказался рядом, с каких пор созерцает вместе со мной этот пейзаж, который уже начало глодать солнце. Прошло немало времени, прежде чем он поднял на меня выцветшие глаза и произнес — чего он, впрочем, вполне мог бы и не делать, даже в эту минуту:
— Жаль. Ведь из такой дали приехали.
Он продолжает обозревать плато. На его лице невозможно уловить и следа высказанного им сожаления. Все равно как если бы он ничего и не говорил. Он повторяет:
— Жаль.
Я обнаруживаю, что в нескольких шагах от меня стоит Лабан. Теперь я чувствую себя не таким одиноким.
Жуя травинку, феллах удаляется. Медленно пересекает вылинявшие просторы.
Появляется Маджар и заходит к Мимуне. А мне что делать? Присоединиться к нему? Я говорю себе: иду.
Согнувшись, она метет земляной пол своего жилища. Я останавливаюсь в дверях: вместо того чтобы войти, пячусь назад. Из помещения исходит кислый запах полусгнившей карликовой пальмы: это благоухает ее влажная метла. В конце концов я все-таки вхожу. Вижу стоящего в нескольких шагах Маджара. Лабан тоже здесь. Солнце, огромное, взрывом бушующее снаружи, здесь вдруг распластывается, протискиваясь в дверь, а в углах царит еще более черная тень. Для того чтобы расположиться в этой тени на каком-то большом камне или чурбаке, Лабану, похоже, пришлось пройти сквозь стену.
Заложив руки за спину, Маджар наблюдает за тем, как Мимуна разбрызгивает на пол воду из кувшина и снова принимается подметать. На тень налипает запах пальмовых веток и пыли. Она орудует метлой с таким видом, будто считает это единственным достойным занятием на свете.
— Оставайся на месте, ничего плохого с тобой не случится.
Обмотанные вокруг головы ветхие платки словно притягивают Мимуну к полу, который она выскребает. Сказав это, она пытается выпрямиться. Упирает руки в бедра.
— Жизнь — это сон.
Она протягивает руку к Маджару.
— Сейчас ты предо мной, я тебя вижу, а миг спустя все кончено.
Она невысока, худощава, на руках и ногах — чуть ли не фиолетовый загар.
— Тогда к чему стремиться уйти дальше от того места, где ты есть?
Она принимается разглаживать ладонью складки платья и некоторое время посвящает этому занятию.
— Господь везде.
— Эти люди, — говорит Маджар, — которые предлагают всем вам, молодым и старым, работу у них, — не чужие; они такие же люди, как и вы. Все, что они предлагают разделить с ними, — жизнь, труд и землю, — они предлагают от чистого сердца, по-братски.
Она высвобождает уши из-под платков, которые закручиваются рожками по обе стороны от лица.
— Так говоришь — разделить?
— Вот именно, — подтверждает Маджар.
— Как можно притязать на то, чтобы разделить вещь, которая принадлежит только самой себе и Тому, кто ее создал? Да кто они такие?
Солнце по-прежнему просовывает голову в дверь. Бурый, с потревоженной пылью воздух хижины наполняют запахи глины и паленого жнивья.
В дверном проеме вырисовывается силуэт. Всего лишь один человек — больше и не пройдет. За ним вслед проникает издробленный луч света.
— Что мы выиграем от упрямства? — спрашивает вошедший.
Он добавляет:
— Это не сделает наши земли плодороднее.
Мимуна меряет его взглядом.
— Ищи, ищи хозяев и продажную землю в другом месте. Если твой Создатель не соблаговолил опустить на тебя свой взор здесь, то он не сделает этого и там.
— Больно уж ты крута, мать.
— Ищи, ищи эту распутницу, которая отдается всякому, кто на нее польстится. Те чужаки, что опять объявились сегодня, готовы оставить ее таким, как ты, после того как сами хорошенько с нею позабавлялись.
— Моя душа чиста и стремится лишь к тому, чтобы жить в дружбе со всеми.
— Не удивляюсь этому.
— О-о, мать!
Она пронзает его суровым взглядом, и он ретируется в прямоугольник неба и ржавой земли, откуда появился.
Нас — Маджара, Лабана и меня — они в свой разговор не допускали, словно забыв о нашем присутствии на все время, пока он длился.
Мы выходим оттуда. День заставил умолкнуть все голоса, обходясь хлопаньем собственных огненных полотнищ, собственным одиночеством. Хоть и слепое, предопределение вершит в нем свой путь. О нем мы не имеем ни малейшего понятия, но упрямо погрязаем в сообщничестве с ним.
Лабан говорит:
Я встаю у него на пути и хватаю за рукав. Говорю:
— Не надо идти туда, Хаким.
Он внимательно смотрит на меня. Без особого удивления. Он старается понять, просто понять. Я вижу, какие он делает для этого усилия. Старается понять по мере своих сил.
Скорее не голосом, а глазами я кричу:
— Лучше не надо!
Неподалеку перед очагом, в котором осталась лишь кучка золы, на корточках сидит старуха. Поразгребав золу обеими руками, она удаляется.