Повесть о детстве
Шрифт:
Мосей стоял на корточках перед Луконей с озабоченным лицом, сокрушенно покачивал головой, цокал языком, толкая рваную шапчонку на затылок, а с затылка на лоб, утешал его, как ребенка:
– Ничего-о, сейчас отудобишь, Луконя.. оступился маленько. А я, старый дурак, тоже ослеп. Они, шалыганы, накинулись на твою простоту: помоги, мол, Луконя. Шутка ли - три мешка! Чай, девять пудов... Арбешники, чего с парнем-то сделали! Где болит-то, Луконюшко? В баню бы тебя надо отпарить: оно бы кости-то обмякли.
Но Луконя не шевелился и молчал, только жалко улыбался.
– Ах, беда-то какая! Ведь вот дураки-то! Веселый народ ! На простоте-то, милок, верхом ездят. Надо бы простотой-то облекаться, как лепотой, да умных обгонять.
Луконя поднял руку, повернул ко мне лицо и поманил меня пальцем.
– Поди-ка сюда, Феденька, - сказал он тихо, но внятно, - пойди-ка, чего я тебе скажу.
Я робко подошел и присел около него на корточки.
– Кричал я тебе...
– бормотал я сквозь слезы.
– Кричал:
"Сбрось мешки-то!" А ты не послушался. Они надругались над тобой.
– Пущай... Я ведь знал... чего они хотят... Добра-то ведь они не видали... Одни колотушки, палки да скалки...
Они ребята-то хорошие. Олеша-то - шабер мой. Мачеха у него... Били его и за дело и без дела, а я его в выходе прятал. А Иванку-то когда не обижали? Кто хочет, тот на него и наскочит. Ну, вот мы с тобой, Феденька, на дранке и побыли. Иди домой. Я приду, когда надо будет. Полежу вот маленько и огойду. Меня бог не обидит, от всякой напасти защитит.
Я смотрел на него с жалостью и болью. Его смирение и готовность отдать себя на потеху парням вызывали у меня недоброе чувство к нему. Я страдал от негодования, и мне хотелось крикнуть ему: "Зачем ты это делаешь? Ты же не кляча, не игрушка для них..." Но протест мой - протест малыша - был бы только забавой для всех, а Луконя не понял бы его.
Парни сконфуженно ушли на круг и хлестали кнутами лошадей. Алеха подошел к нам и угрюмо сказал:
– Я сейчас лошадь запрягу, отвезу его домой.
И вразвалку пошел из дранки. Шаги его были тяжелые и виноватые.
Мосей закрутил головой, подмигнул мне и ощерил стертые зубы:
– Простота-то бывает больней кнута.
XXIII
Серегу освободили из жигулевки в тот же день. Убитая корова лежала перед открытыми воротами на том же месте, там же валялись обломки прялки и исковерканный самовар.
Странно веселый и бойкий, Серега прошел мимо коровы и, посмеиваясь, ткнул валенком ее в брюхо. Все ждали, что он распотешит себя дома - сорвет свою злобу на Агафье, но, на удивление, он в этот раз не тронул жену, точно весь перегорел в тот момент, когда сразил обухом топора корову и изуродовал самовар, а потом смело и озорно разогнал урядников и сконфузил пристава.
Митрий Степаныч вышел на крыльцо навстречу Сереге, немножко хмельной после угощения начальства, и дружелюбно протянул ему стакан водки.
– Серега, шабер! Держи, выпей за благополучие! Ну, и отчаянная ты башка! Несдобровать тебе, буян неукротимый. Ежели бы я не вызволил тебя, шабер, не миновать бы тебе острога.
Серега взял стакан, бережно перехватил его левой рукой, снял шапку, бросил ее на снег и истово перекрестился. Он опасливо посмотрел на стакан, опять бережно перенял его правой рукой и с оторопью поднес ко рту.
– Взаименно вам, Степаныч, с благополучием!
И выпил медленно, наслаждаясь каждым глотком.
– Благодарю покорно, Степаныч! А теперь делай со мной что хошь.
Митрий Степаныч, приглаженный, прилизанный, с участливой улыбкой на скопческом лице, говорил ему задушевно, как старый приятель:
– Недоимок за тобой больше нет, шабер: я всё погасил.
Свои люди - сочтемся. Друзья в беде узнаются. Росли мы вместе, а отцы от века из одной чашки ели. Парень ты был легкий, подбористый. И чего с тобой сделалось, Сергей?
– Бедность заела, Сгепаныч, бездолье. Куска хлеба нет.
Работаешь до надсады, а спорыньи никакой. На тебя же работаю... Был дом, да съели поедом...
– Ты бы, шабер, о душе подумал, бога бы помнил, а то без пути душу свою губишь. Посмирнее бы да поумнее жил... А то вот бес-то вселился в тебя, ты и бесстыдствуешь. Ну, кому ты досадил озорством своим - корову-то убил?
Серега быстро захмелел на голодное брюхо, отшвырнул шапку валенком и с озорной усмешкой уставился на Стоднева.
– По крайности, волю себе дал, Степаныч. Размахнулся. Запалилась душа. Хоть за душой ни гроша, а свой норов показал. Я ведь, Степаныч, знаю: корову ты нынче утащишь на мясо, а меня к старосте - повинен Сережка Каляганов батрачить у Стоднева. И не моги дыхнуть. И не будет у Сережки Каляганова ни плошки, ни ложки, ни угла, ни прясла...
Он закрутил головой и закашлялся от смеха.
– Только ты, Митрий Стоднев, сейчас меня не трог.
Душа у меня стала просторная: я богаче тебя.
Митрий Степаныч простодушно утешил его:
– Иди с богом, Сергей. Все мы грешны, а у меня нет против тебя злого помысла. Погоди, я сейчас вынесу тебе каравай хлеба.
Серега схватил шапку и зарычал.
– Я не нищий, Степаныч. А на приманку в капкан не полезу. Продал я тебе душу, а больше схапать тебе нечего.
И быстро скрылся в своих воротах.
Недели две он жил тихо и нигде не показывался. Его все жалели, но боялись. Когда-то хороший, веселый мужик, нынче от бедности, от лишений и голода стал злой и дикий.