Повесть о доме Тайра
Шрифт:
VI
К числу культурных ценностей, пришедших в Японию из-за моря, относится и собственно китайская политическая мысль, морально-этические концепции и, разумеется, богатая художественная традиция – поэзия, проза. Все это нашло свое отражение в «Повести». Следует подчеркнуть, однако, что в отличие от буддизма весь этот многообразный комплекс культурных достижений Древнего Китая был достоянием не столько самих героев эпоса, сколько тех, кто впоследствии превратил этот эпос в литературный памятник, иными словами, был привнесен в «Повесть» в процессе ее дефольклоризации.
Китайская политическая мысль и морально-этическое учение, как они представлены в «Повести», целиком восходят к конфуцианству в его ханьской и танской интерпретации. Здесь не место излагать в деталях историю ознакомления японцев с конфуцианством: начало этого знакомства, зафиксированное в исторических документах, относится уже к самому начальному этапу существования японского государства, к VI–VII векам, а судя по некоторым данным, возможно, даже к еще более раннему времени. Конфуцианские политические доктрины подчинения низшего высшему, подданного – государю как гармоническое следование велениям Неба соответствовали идеалам молодого японского
Назначением «Высшей школы» была подготовка чиновников для правительственного аппарата, и в этом японцы действительно преуспели. Уже в VIII веке государство располагало кадрами людей, свободно владевших «китайской наукой», умевших читать, писать и даже слагать стихи на китайском языке. В некоторых аристократических семействах профессия ученого даже стала наследственной (род Оэ, род Киёхара). Не только вся государственная документация, но даже личная переписка и дневники аристократов велись на китайском языке, мужчины-аристократы избегали писать по-японски даже после создания в IX веке японской фонетической азбуки, придворные дамы тоже умели при случае щегольнуть цитатой из какого-нибудь знаменитого китайского сочинения. Но широкие массы еще долгое время оставались чуждыми «китайской науке», в том числе и морально-этическим конфуцианским доктринам. Только по мере вступления Японии в период развитого феодализма, то есть примерно с XII–XIII веков, начинается постепенное внедрение конфуцианских идей в народ. Не случайно поэтому, что создатели книжного эпоса не упустили возможность обильно «начинить» широко популярную в средневековом обществе «Повесть о доме Тайра» конфуцианскими идеями, часто в виде прямых цитат из наиболее знаменитых китайских книг.
Было бы неправильно, однако, считать, будто, уснащая «Повесть» заимствованиями из классической китайской литературы, создатели книжного эпоса единственной своей целью ставили распространение конфуцианских идей. «Китайская наука» средневековой Японии состояла не только из канонических конфуцианских книг, она включала в себя также произведения и светских авторов – выдающихся китайских историографов, великих поэтов древности и Танской эпохи, чьи творения вошли в сокровищницу мировой культуры. До сих пор все это было достоянием только аристократии, но в XII–XIII веках, когда к активному участию в жизни пришли значительно более широкие социальные слои, они тоже захотели приобщиться к тому, что составляло культурный багаж эпохи. «Повесть о доме Тайра» стремилась удовлетворить эту настойчивую потребность. Для этого в популярной, доступной пониманию каждого форме к месту (а порой и не совсем к месту!) здесь пересказаны известные сюжеты классической китайской литературы – история народного мстителя Цзин Кэ, поднявшего меч на жестокого циньского императора, страдания полководца Су У в плену у гуннов, коварные проделки капризной Бао Сы, из-за которой погибло царство, и многое другое, чем так богата классическая литература Китая. Но разумеется, не забыты и собственно конфуцианские идеалы.
Живым рупором конфуцианских политических доктрин и морально-этического учения выступает в «Повести» князь Сигэмори, старший сын Киёмори, главы дома Тайра. Этот князь – олицетворенное воплощение идеала благородного мужа, о котором толкует конфуцианство. Он верный вассал, почтительный сын, великодушный отец, гуманный, справедливый министр, строго соблюдающий все правила этикета в общении с людьми как высшими, так и низшими; не забыто описание его одежды (как известно, конфуцианцы придавали большое значение внешним формам поведения). Перед нами не портрет живого человека, а иконописное изображение идеального мужа, обращенное к нам в одном-единственном ракурсе, соответствующем нормативам средневековых представлений о характеристике человека.
VII
О принципах изображения личности в средневековой литературе существует немало работ ученых, в том числе ряд основополагающих исследований академика Д. С. Лихачева. Отсылая читателя к его трудам, все же позволим себе привести хотя бы одну цитату: «Человек был в центре внимания искусства феодализма, но человек не сам по себе, а в качестве представителя определенной среды, определенной ступени в лестнице феодальных отношений. Каждое действующее лицо в летописи изображается только с той его стороны, с которой оно характерно как представитель определенной социальной категории. Князь оценивается по его „княжеским“ качествам, монах – „монашеским“, горожанин – как подданный или вассал. Личность князя подчиняет себе события, интерес к князю поглощает интерес к событиям народной жизни». И далее: «Принадлежность к определенной ступени феодальной лестницы ясно ощутима в характеристиках действующих лиц летописей и эпопей. Для каждой ступени выработались свои нормы поведения, свой идеал и свой трафарет изображения. В светской области наиболее отчетливо определился княжеский идеал. Герои летописи – по преимуществу князья, ибо их действия, с точки зрения летописца, представляют суть исторического процесса».
Типологическая общность принципов изображения личности в средневековых литературах разных стран очевидна для каждого, кто даст себе труд ознакомиться с содержанием «Повести о доме Тайра», проследить судьбы ее разнообразных героев – не только императоров и князей, но и монахов, и самураев, а также женщин самого разного социального положения, от знатных дам до «дев веселья». Вместе с тем было бы странно, если бы эти принципы всегда совпадали во всех деталях. Своеобразие каждого памятника, проистекающее из конкретных «сферических» условий, в которых этот памятник создавался, в значительной степени определяется тем культурно-историческим наследием, черты которого этот памятник неизбежно несет в себе. Так обстоит дело и с «Повестью», созданной уже после того, как литература Японии знала блестящий расцвет так называемой хэйанской прозы – новеллы, повести и даже романа с их неожиданным для Средневековья тонким психологизмом и лиризмом. Эта проза не могла пройти бесследно и для создателей «Повести»; естественно поэтому, что в ней заметна попытка, правда еще довольно неуверенная и робкая, нарисовать портрет более сложной личности, отразить даже некоторые противоречивые черты человеческого характера. Так, даже сам князь Киёмори, глава дома Тайра, жестокий деспот и главный виновник всех бед, обрушившихся на его потомков после его кончины, человек, портрет которого написан, казалось бы, в соответствии со средневековым литературным этикетом (по образному выражению академика Д. С. Лихачева, лишь «одной темной краской»), неожиданно проявляет милосердие по отношению к пленному самураю, зарубившему многих его вассалов (свиток четвертый, гл. «Нобуцура»), или, вопреки закону, щадит жизнь ребенка, сына врага («Уж кто его знает отчего?» – как бы в недоумении добавляет при этом создатель эпоса). Второй сын Киёмори, князь Мунэмори, малодушен, труслив, пренебрегает интересами своих вассалов, то есть сочетает в себе черты, наихудшие с точки зрения средневекового рыцаря. Но в конце «Повести» этот же Мунэмори показан нежным, заботливым отцом, полным любви к своим юным сыновьям, вместе с ним обреченным на казнь. И эпос, как будто начисто отказавшись от темных красок, которыми до сих пор рисовал нам образ князя Мунэмори, с глубоким состраданием описывает его горестные переживания. Опыт литературы предыдущих веков оказал значительное влияние на японский феодальный эпос. Старая литература обогатила его не только разработанной образностью, не только расцветила многочисленными поэтическими узорами, но и позволила наметить характеры, несколько более многогранные, чем можно было бы ожидать от произведения, созданного в эпоху Средневековья. В этом одна из примечательных национально-своеобразных особенностей эпопеи.
VIII
«Книги имеют свою судьбу» – гласит известная латинская поговорка. «Повесть о доме Тайра» удивительно точно подтверждает справедливость этого изречения. На протяжении долгих веков продолжала она жить в Японии в устной передаче слепых сказителей. Только теперь они уже не импровизировали, а, напротив, с завидным усердием заучивали наизусть уже готовые тексты. Возник как бы самостоятельный жанр монодического спектакля – исполнение «Повести» под аккомпанемент лютни (яп. Хэйкэ-бива), появились целые школы исполнителей, существовавшие по правилам цеховой феодальной организации, в японском языке родился даже специальный термин для обозначения исполнителя «Повести», достигшего высшей ступени в этом цехе сказителей, – кэнгё (мастер). Несколько таких мастеров еще и поныне существуют в Японии. С возникновением средневекового театра Но, а впоследствии, в XVII веке, кукольного театра Дзёрури и театра живых актеров Кабуки, эпизоды, заимствованные из «Повести», превратились в самые популярные, любимые зрителями пьесы, что неудивительно, принимая во внимание поистине щедрую насыщенность драматическим действием, столь характерную для «Повести о доме Тайра». Популярность ее не увядает и в наши дни. Кинематограф находит здесь неисчерпаемый источник для все новых и новых интерпретаций, драматургия создает новые произведения, где знакомый сюжет освещается с позиций современного человека. Одной из лучших премьер 1979 года была признана пьеса ведущего современного драматурга Дзюндзи Киносита, написанная по мотивам все той же «Повести».
На наш взгляд, секрет этой неувядающей популярности кроется в глубоко народном характере «Повести», решительно доминирующем над всеми наслоениями средневековой феодальной идеологии. Дело вовсе не в том, что время от времени в «Повести» встречаются фразы типа «война – это бедствие для народа и разорение для страны» или слова сочувствия народу, заботы о его благосостоянии, вложенные, как правило, в уста императоров и князей. Сентенции такого рода испокон веков характерны для конфуцианской литературы, всегда именовавшей простой народ кормильцем и главной основой государства и призывавшей мудрых правителей лелеять землепашцев, словно родных детей… Истинная народность эпоса проявляется прежде всего в последовательном духе гуманности, в сочувствии ко всем страдающим, без вины виноватым, несправедливо обиженным. Недаром любимым народным героем японской средневековой литературы стал Ёсицунэ, воплощающий в себе лучшие, благородные черты воина: храбрость, талант полководца, честность, преданность и доброе сердце (это последнее свойство особенно подчеркнуто в эпосе) – и тем не менее, а вернее сказать, именно в силу этого павший жертвой злобы и зависти своего старшего брата, властителя Камакуры Ёритомо.
Народность эпоса сказывается в безоговорочном осуждении победителей во главе с Ёритомо, пятнающих себя неоправданно жестокими преступлениями. Побежденные благородны, победители коварны и жестоки. Таким показан в эпосе первый сёгун Японии, князь Ёритомо, воплощение лицемерия, злобы, жестокости и мелочной подозрительности, таково и его окружение. Эпос не щадит даже императоров: государь-монах Го-Сиракава – интриган, покорная игрушка в руках воюющих самураев, император Го-Тоба – пустой юнец, проводящий время в забавах и развлечениях. Кровавая война, несущая бесконечные невзгоды всем людям, изображена в эпосе без малейшего сочувствия любой из сражающихся сторон. И Тайра, и Минамото в равной степени жгут дома простолюдинов, чтобы осветить поле битвы… «Отцы потеряли сыновей, жены – мужей, и так было повсюду», – с глубокой скорбью заключают авторы эпоса. Скорбным апофеозом звучит исполненный поэзии эпилог, посвященный судьбе прежней императрицы Кэнрэймонъин, этой подлинной mater dolorosa японской литературы. В образе этой женщины запечатлены женские судьбы той далекой эпохи, когда безутешным женщинам, потерявшим всех своих близких, лишенным опоры в жизни, оставалось только до конца своих дней оплакивать погибших сыновей и мужей.